Дневник одного гения (с илл.) - Страница 14
Ознакомительная версия. Доступно 14 страниц из 66.— Похоже, на сей раз ты наконец-то подхватил самое настоящее безумие!
А Галé я сказал:
— Принеси мне амбры, растворенной в лавандовом масле, и самых тонких кистей. Никакие краски не смогут насытить моей жажды точности и совершенства, когда я наконец стану изображать в ультраретроградной манере Месонье тот сверхпитательный бред, тот мистический и одновременно плотский экстаз, который сразу же охватит всего меня, едва я начну запечатлевать на холсте след гибкой кожаной бретельки, врезающейся в плоть Гитлера.
Напрасно без конца повторял я себе, что это гитлеровское наваждение совершенно аполитично, что произведение, вдохновленное этим женоподобным образом фюрера, скандально двусмысленно, что все эти изображения нисколько не меньше окрашены черным юмором, чем портреты Вильгельма Телля и Ленина, напрасно повторял я то же самое и своим друзьям — ничто не помогало. Новый кризис, охвативший мое творчество, вызывал все больше и больше подозрений в стане сюрреалистов. Дело стало принимать совсем серьезный оборот, когда пронесся слух, будто Гитлеру пришлись бы весьма по душе отдельные сюжеты моих полотен, где есть лебеди, веет одиночеством и манией величия, чувствуется дух Вагнера и Иеронима Босха.
С присущим мне духом противоречия я только еще больше обострял ситуацию. Я обратился к Бретону с просьбой срочно созвать чрезвычайное совещание нашей группы, чтобы обсудить на нем вопрос о мистике гитлеризма с точки зрения антикатолического, ницшеанского понимания иррациональности. Я рассчитывал, что антикатолический аспект дискуссии наверняка соблазнит Бретона. Более того, Гитлера я рассматривал как законченного мазохиста, одержимого навязчивой идеей развязать войну, с тем чтобы потом героически ее проиграть. В сущности, он задумал осуществить одну из тех немотивированных, бессмысленных акций, которые так высоко котировались в нашей группе. То упорство, с каким я пытался вписать мистику гитлеризма в сюрреалистический контекст, и не менее настойчивое стремление приписать религиозный смысл элементам садизма в сюрреалистической концепции — причем и то и другое приобретало еще более вызывающий смысл благодаря развитию моего параноидно-критического аналитического метода, грозившего подорвать догмы автоматизма вместе с присущим ему нарциссическим самолюбованием, — не могли не привести к непрерывным спорам и склокам с Бретоном и его приближенными. Впрочем, эти последние, к вящей тревоге шефа группы, уже начинали было потихоньку колебаться между мною и ним.
Я написал провидческую картину о смерти фюрера. Она получила название «Загадка Гитлера», стоившее мне анафемы со стороны нацистов и бурных аплодисментов в стане их противников, хотя это полотно, как, впрочем, и все мое творчество, о чем не устану повторять до конца дней своих, не имело никакого сознательного политического подтекста. Признаться, даже сейчас, когда пишу эти строки, я сам так до конца и не разгадал тайного смысла этой знаменитой загадки.
И вот однажды вечером была созвана группа сюрреалистов, дабы вынести приговор по делу о моем так называемом гитлеризме. Это собрание, подробности которого я, к сожалению, по большей части запамятовал, было совершенно из ряда вон выходящим. Если в один прекрасный день Бретон выскажет пожелание со мной встретиться, я непременно попрошу его показать мне протокол, который уж они наверняка составили по окончании дискуссий. В тот момент, когда меня вот-вот могли исключить из группы сюрреалистов, я страдал от начинающейся ангины. Как обычно, дрожа от страха при появлении первых же признаков недуга, я предстал перед судилищем с термометром во рту. Пока шел процесс — а он затянулся далеко за полночь, когда я возвращался домой, над Парижем уже занимался рассвет, — я, помнится, не меньше четырех раз проверял, какая у меня температура.
Произнося свою пылкую речь pro domo[12], в защиту себя и дел своих, я несколько раз опускался на колени, правда, вовсе не потому, что умолял их меня не исключать, как потом ошибочно утверждали, — совсем наоборот, я просто взывал к Бретону, пытаясь заставить его понять, что моя гитлеровская мания есть явление чисто параноидное и по природе своей абсолютно аполитично. Я пробовал объяснить им и то, что просто не могу быть нацистом хотя бы по той причине, что, если Гитлеру случится завоевать Европу, он не преминет воспользоваться этим, чтобы уморить там всех истериков вроде меня, как это уже сделали в Германии, где к ним относятся как к каким-нибудь дегенератам. Наконец, та женственность и неотразимая порочность, с которыми ассоциируется у меня образ Гитлера, послужат нацистам вполне достаточным основанием, чтобы обвинить меня в кощунстве. К тому же всем известно, как фанатично преклоняюсь я перед Фрейдом и Эйнштейном, а ведь оба они изгнаны Гитлером из Германии, а это достаточно убедительно показывает, что этот последний может интересовать меня лишь как объект моего патологического наваждения, да еще потому, что он представляется мне личностью, обладающей совершенно несравненной катастрофической доблестью.
В конце концов все поверили в полную мою невиновность, однако мне все-таки пришлось подписать некий документ, где я, помимо всего прочего, заверял, что не являюсь врагом пролетариата. Должен сказать, я подписал это с легким сердцем, так как никогда не питал к пролетариату никаких особых чувств — ни симпатии, ни тем более антипатии.
Но правда, единая и неделимая, вдруг сверкнула передо мной, ясная, как божий день: невозможно оставаться настоящим сюрреалистом, если принадлежишь к группе, которой управляют чьи-то политические пристрастия, будь то в литературе или в живописи, вокруг Арагона или вокруг Бретона.
Не могло еще существовать на земле человека, который бы, подобно мне, претендовал на роль истинного безумца, живого и организованного с чисто пифагорейской точностью в самом ницшеанском смысле этого слова. Но вот случилось то, чему суждено было случиться, — явился Дали. Сюрреалист до мозга костей, движимый «ницшеанской волей к власти», он провозгласил неограниченную свободу от какого бы то ни было эстетического или морального принуждения и заявил, что можно идти до конца, до самых крайних, экстремальных пределов в любом творческом эксперименте, не заботясь ни о какой последовательности или преемственности. Я потребовал права отрастить Ленину трехметровые ягодицы, приправить его портрет студнем из гитлеризма, а если потребуется, то и нафаршировать все это римским католицизмом. Каждый волен быть сам и давать возможность стать другим тем, чем им заблагорассудится, во всех своих проявлениях и отправлениях, кишечных расстройствах и фосфенных галлюцинациях — хоть моралистом, хоть аскетом, хоть педерастом или копрофагом[13]. Полиморфная порочность моих отроческих лет достигла истерического зенита: мои челюсти жадно перемалывали Галý, я влюбился в смердящих ослов, источавших запредельно трансцендентальный запах аммиака. И, конечно, священными, как литургия, стали для меня запахи человеческого тела. Люди считали зазорным портить воздух или предаваться анальным наслаждениям — никаких задниц, пусть даже сухих и чистых! — воротили нос они и от своих как попало скрюченных, свернутых в запутанные петли внутренностей. И над всем этим возвышались огромные, отечные, изможденные физиономии важных, знатных Мастурбаторов, смешно облепленных своей придворной саранчой с мордами коммунистов, с наполеоновскими брюшками и гитлеровскими бабьими ляжками, которая так и норовила залезть мне в глотку. А ведь все еще только начиналось!
Но Бретон посмел сказать «нет» самому Дали! И если разобраться, он даже был по-своему прав — просто во всем этом хаосе он пытался оставить за собой право выбора между злом или добром, злом и добром…
И все-таки он в чем-то ошибался — ведь, даже сохраняя за собой свободу выбора, надо было заставить себя свыкнуться и полюбить эти экзотические, смачные далианские плоды. В чем он совершенно заблуждался, так это в том, что полагал, будто Дали, рационалист до мозга костей, хочет до конца познать Иррациональное, дабы извлечь оттуда некий новый человеческий материал, расширить литературный репертуар — на самом же деле все было совсем наоборот: Дали желал одержать победу над Иррациональным, чтобы ограничить его власть и подчинить своей воле. Философские челюсти Дали, словно мощный циклотрон, жаждали растереть все в порошок, разложить на мельчайшие частицы, подвергнуть артиллерийской бомбардировке своих внутриатомных нейтронов, дабы превратить этот привидевшийся ему в сюрреалистическом сне презренный биологический конгломерат из внутренностей и азотных соединений в чистую мистическую энергию. И едва лишь это кишащее гнилостными бактериями, разлагающееся существо обретет наконец свою полную и окончательную одухотворенность, исполнится смысл и предназначение человека на земле — и все обратится в сокровище.