ДНЕВНИК - Страница 5

Изменить размер шрифта:

Дикая фраза: товарищ техник-интендант второго ранга, валушки нельзя бы? (в АХО).

Интересная вещь: освоение полуразрушенных нежилых домов. Дом без людей холодней и дичей природы. Мы въехали сегодня в двухэтажный дом. В комнатах висят оборванные провода, поломанная мебель, фикус, иссохший до того, что, когда его тронули, он рассыпался, на полу книги – по медицине, инженерии, справочник Хютте[6] и т. п. Масса стабильных учебников, тетрадок, исписанных аршинным детским почерком, членские книжки: профсоюза, МОПРа[7], об-ва «Друг детей»… И всюду говно, даже на столе, печи, подоконнике, в колпаке висящей лампы. Я вначале не понимал эту страсть людей гадить на покинутых местах – домах, садах, дворах. Потом попробовал сам и нашел в этом удивительное удовольствие. В разрушенном доме приятно накласть не в одном углу, а всюду, насколько хватит, положить свой человеческий след. То ли приятно делать запретную в обычных условиях вещь, то ли в этом выражается презрение человека, его вражда ко всякому хаосу, неустройству. Людей тянет испражняться на развалины.

Мы протопили печь, законопатили окна – стало тепло и возможно жить. Надышали. Провели электричество. Поставили мебель. Но дом становится домом, человечьим жильем, когда в нем кто-нибудь переночует. Тогда он разом приобретает обжитой вид, люди ему доверяют.

Опять бомбили. До чего паскудное ощущение, этот треск, вой, свист. Противная сушь возникает внутри. И ничего нельзя сделать, и пересилить это нельзя. Утром глядишь в небо и, если видишь по-весеннему прозрачно-голубой свод, на душе делается паршиво.

Когда унылая серятина покрывает небо, сочится полудождь-полуснег, – испытываешь спокойный, бодрый подъем. Противоестественно и противно.

Я начинаю думать, что вовсе не так уж умно вел себя здесь. Поддерживал, поддерживал свое достоинство, отбрыкивался, ругался, а в результате оказался на положении обижаемого, которого все чувствуют себя вправе обижать. Этого я боялся больше всего. На чем я сорвался? Больше всего я боюсь, что жизнь меня обломает. Что-то в моем поведении ложно, отсутствие внутренней свободы, что ли? Сейчас я какое-то ни два, ни полтора, ни бунтовщик и ни служака – обиженный мальчик. Я не веду линии, я вихляюсь, боюсь стать чем-то определенным.

17 февраля 1942 г.

Он не решается снять шинель и вступить в сложный мир гражданских отношений.

Со смехом, шутками, криком красноармейцы волочили труп павшей лошади. Эта работа почему-то радостно возбуждала их. Каждый старался сострить, сказануть что-нибудь этакое. Они тащили лошадь на веревке, обвязанной вокруг морды. Лошадь была вся мокрая от предсмертного пота, с раздутым животом и впалым пахом.

Три бойца с автоматами ведут двух пленных. Ночь. По горизонту розовая полоса. Звезды. Тонкий серпок, словно кусок скорлупы на черном ядре луны.

Пленные – немец и чех. Немец ранен в ноги. Одна нога обмотана по ступне тряпками, кажется круглой и огромной, как копыто в лубке. Чех тащит его на закорках. Чех узкогруд и слаб, он согнулся почти до земли, чтобы сохранить равновесие. Немец, раскорячившись, висит на нем. Часовые острят.

– Раньше он тебя воевать заставлял, а теперь ездит на тебе.

Чех понимает, виновато улыбается и, отдышавшись, снова подставляет товарищу спину.

Инструктор Крупник вдруг сказал, и его голубые глаза напомнили мне глаза моего отца в печали, чуть вытаращенные, безобидные и недоумевающие:

– Вот, товарищ Нагибин, я сегодня очень скучаю по моей жене и дочке. Моей дочке через два дня исполнится два года…

Сказал простую вещь, но так человечно по интонации.

Вот это то, что мне хотелось услышать на войне – простоту мужской печали, без щегольства, бодрячества и прочих мужских штучек. Он мне стал очень близок, но разговор сошел на социологию, и он, как ни в чем не бывало, понес пошлости. Мне кажется, что в этот момент уже не скучал он ни по жене, ни по дочери.

Крупник погиб три месяца спустя при выходе из окружения под Мясным Бором.

Кравченко[8] – плохая голова, тяжелодум, вечно в дурном настроении. Сам клеит аппликации и «лично» оформляет папки с формулярами, входит во все мелочи (почему и состоит на хорошем счету у начальства), но совершенно не видит целого и не догадывается, что оно есть.

Усердие, плохое настроение и полное отсутствие таланта в работе, желчная посредственность, в качестве начальника – настоящее «не повезло».

Шесть месяцев спустя его наградили орденом Красной Звезды.

21 февраля 1942 г.

В армейских политорганах особенно ценятся люди, которые работу подменяют учетом.

Разговор с Левошкой[9], страдающим авитаминозом. Расслабленное состояние и пробуждающаяся наглость. Вернее, не наглость, а крестьянская злость, что его заставили недоедать. Злость от любви к своему брюху. Это гнусная фраза, но я ее все-таки написал, потому что из нашего разговора с ним мне хочется сохранить этот оттенок.

Он плачет, когда замечает свою слабость, плачет злыми, ненавидящими все и вся слезами, говорит расшатанным голосом и, уже раз начав жаловаться, не может остановиться.

Покончил самоубийством год спустя.

С грустью должен признаться, что я не умею поймать вошь.

Когда я вижу эту преемственность приказов – передачу их словно по ступеням лестницы, – от высшего к низшему: вы обеспечьте, тов. генерал…, вы обеспечьте, тов. полковник…, вы обеспечьте, тов. лейтенант… старшина… сержант… боец такой-то, чтоб завтра было выполнено! – мне становится жутко. Я вижу этого «такого-то» бойца, на которого со всех сторон валятся все дела, порученные десятку «больших начальников»…

Военные люди ненавидят, когда им выдвигают какие-то препятствия и соображения при исполнении их приказаний. Это называется «философствование». У них на плечах и так задача почти непосильная: заставить людей умирать, приучить их к мысли о необходимости смерти…

В машинописном бюро невыносимо пахло женщинами.

Из ПУРа приходят бумаги на имя редактора Алексеева. Много бумаг: приказы, матрицы, статьи, инструкции с пометкой – Рощину для передачи тов. Алексееву, редактору «Фронтовой Солдатской». А Алексеева никакого нет, не приезжал, и все тут! А может быть, его сняли еще до выезда из Москвы. Но в голове начотдела Рощина это вызывает настоящее потрясение – целая груда бумаг скапливается у него, а он должен был бы передавать их Алексееву. Но ведь Алексеева нет. Однако начальства это не касается, бумаги продолжают накапливаться, и приказа он не выполняет. А гора все растет, растет, и все сильнее давит на слабую психику Рощина. И вдруг блестящая идея! В отделе есть сотрудник, ничем не примечательный, скромный человек, пешка, но фамилия его Алексеев! Спасение! Рощин назначает этого Алексеева редактором. Отныне он может быть спокоен: все бумаги, адресованные Алексееву, он может передавать Алексееву.

Война идет, чего только не произошло. А я еще не пережил первой потери: Альфарки[10]. Я еще не нашел ей места в своем сердце. Мне кажется, что должно сделать так: после войны сжать голову руками и думать, долго думать. Если бы человечество так сделало, а не перешло бы спокойнейшим образом к очередным делам, то войн больше не было бы.

23 февраля 1942 г.
Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com