ДНЕВНИК - Страница 36
или что-то в этом роде.
Двое суток в таком номере, как у меня, способны заставить человека многое пересмотреть в себе и в окружающем.
Мне по-настоящему нескучно только на даче, в близости письменного стола, родных людей и собак.
Был на кладбище. Мощные медные деревья. На многих гранитных и мраморных плитах покойники объявлены впрок. Например: «Елизабет Папп 1889-…». Остается лишь заполнить пропуск. Один старичок, похоронивший жену в 1936 году, вот уже двадцать четыре года оставляет место пустым. Сейчас ему сто пять лет. У бедных над могилами какие-то деревянные грибки. Много свежих цветов и ужасные искусственные венки и бутоньерки в виде сердец.
Большим спокойствием и ясностью веет от этого кладбища. Мне, по правде говоря, было бы скучно жить, если б я был уверен, что непременно умру и непременно в Дебрецене. Как ни тихо живешь, а все рассчитываешь на какую-то неожиданность.
А потом мы были в музее, где вся человеческая культура предстает в какой-то пошлой, захолустной миниатюрности. От скелета неандертальца до пейзажей местных абстракционистов путь тут необычайно короткий: минут семь, три зала.
Еще были в больнице, где прекрасный парк. Запах осенней листвы, чистые красивые халаты на больных и врачи, переезжающие из корпуса в корпус на велосипедах.
Университет. Великолепное белое здание с рекреационным залом на дне глубочайшего, но очень светлого каменного колодца – нечто вроде внутреннего двора среднеазиатских домов. Красивые, нарядные, очень юные студенты. Курить можно во всех коридорах, в стену вделаны железные пепельницы, воздух свеж, отличная вентиляция. От молодежи веет незамороченностью, неотягощенностью противоестественными условностями. От них требуется одно – хорошо учиться. Предполагается, что моральная основа у них и так есть.
27-го утром отъезд в Мишкольц. Скучная дорога, мутная и широкая Тисса. Равнинно и грязновато. Мишкольц – полугород, полудеревня, воздух полон копоти и серной вони. В вестибюле гостиницы – аквариумы с золотыми рыбками. Нетерпеливое ожидание обеда. Вообще я заметил: трапезы во время путешествий едва ли не самое привлекательное и волнующее. Понятно, почему Гончаров так много писал о жратве в своем «Фрегате „Паллада“».
У стойки бара старуха пила пиво, деловито взбалтывая осадок.
Стоит задуматься над тем быстрым изживанием отчаяния, которое уже не в первый раз происходит со мной. В душевной жизни, как нигде, надо придерживаться талейрановского принципа: поменьше рвения. Не торопись складывать свою жизнь к чьим-либо ногам. Погоди, оглянись, может, это не обязательно.
Все остальные записи использованы в «Венгерских рассказах».
Недавно у меня была Комлякова, странная женщина с Игарки. Мы познакомились по письмам. Толстая, некрасивая, в очках, с дурной кожей и удивительно трогательная, даже женственная. Прощаясь, она провела пальцем по моему лицу – тихо, но твердо. Меня тронул и смутил этот жест слепой. После из письма я узнал, что она действительно слепнет (последствие контузии и нажитого в Игарке авитаминоза). Но почему это «ручное зрение» появилось у нее так рано? Я думал, оно приходит с полной слепотой. Или человек бессознательно начинает тренировать себя на это новое узнавание мира?
У нашей жизни есть одно огромное преимущество перед жизнью западного человека: она почти снимает страх смерти.
Голубая пробоина в сером, пасмурном небе.
Опять у неба стеклянный блеск, опять пришла осень.
Хоронили Шерешевского. Крематорий – единственное место на земле, где не чувствуешь себя чужим. Когда гроб опустили в дыру и мы вышли наружу, из труб черно и густо повалил дым. Как много надо жара, чтобы сжечь одного маленького еврея! И еще казалось, что Шерешевский клубами дыма уходит в небо, как джинн из «1001-й ночи».
Мельчайший снег был совсем невидим, лишь чувствовался холодком на носу, но даль молочно мутилась.
Мама прикормила птиц в нашем саду. Совсем рядом с окном воткнула в землю сук и к нему прикрепила фанерку. Дважды в день на фанерку насыпают подсолнухи и семена. Прилетают синички – московки и лазоревки – в голубых беретиках, поползни, чечетки с ярко-красными хохолками, снегири, воробьи, гаечки и даже сойки – розовобрюхие с яркими синими полосками на крыльях. Снегирь сидит толстый, почти круглый, и вдруг от испуга весь утончается, вытягивается, становится меньше самого захудалого воробья.
Дети встретили меня ликующе: «Юрий Маркович!.. Юрий Маркович!..» – словно я рождественский дед. И тут же наперебой стали просить, чтобы я рассказал, как летал на самолете. Я думал, они спутали меня с Коккинаки. Нет, они звонили ко мне, и им сказали, что я улетел в Ленинград.
– А где вы живете? – спросил меня очень серьезный, с тонким лицом мальчик.
– В Москве, но большей частью на даче.
– На даче? – повторил он задумчиво и радостно добавил: – Там сейчас лето! (Дело происходило зимой.)
Он же спросил меня:
– А вы самый главный писатель?
– Нет, скорее наоборот…
– У них главных не бывает, дурак, – благожелательно объяснил ему приятель. – У них все главные.
Воспитательница рассказала им глуповатую историю собственного сочинения о двух друзьях-изобретателях, построивших подводную лодку. Свой дурацкий рассказ она иногда прерывала вопросами, этакий тонкий педагогический прием, вовлекающий ребят «в сотворчество».
– А лодку свою они сделали непроницаемой… Для чего, ребята?
– Чтобы пыль не набилась! – крикнул с места мальчик, с коленками, круглыми, как ядра.
Ребята старались усесться поближе ко мне. Один взял меня под руку, другой ухватил за карман, третий даже за воротник сзади.
– А если бы вы были моим папой? – упоенно сказала одна девочка.
– А если б моим!.. – тут же подхватила другая.
– Моим!.. Моим!.. Моим!.. – полетело со всех сторон. Вмиг я стал отцом двух десятков детей.
Одна девочка – она носила на рукаве повязку с красным крестом – не принимала участия в наших делах. Она все время лечила себя: ставила градусник, пила капли из бутылки с помощью пипетки и прямо из горлышка (конечно, капли воображаемые), выслушивала себя игрушечным нейлоновым стетоскопом. Она так мужественно боролась за жизнь, что это было даже величественно.
Когда я уходил, они все припали к окнам. Над Мытной улицей долго не умолкало прощальное, отчаянное: «Юрий Маркович! Юрий Маркович!..»
– 1962 -
Ночью пошел в лес. Полная луна размыто желтела в мутной наволочи, и тени деревьев на снежной дороге были жидкими, бледно-серыми. Полянки светлы почти дневным светом; красиво курчавы инеем ветки молодых берез. Холодный ветер не проникает сюда, в просеку. Я опустил воротник, отер надраенное морозом и ветром лицо и почувствовал, как намерзли ноги в коленях. И от этого собственного холода одуряюще сильно вспомнился холод Машиных ног, когда она приходила ко мне в Подколокольный. Она надевала чулки с круглыми резинками, верхняя часть чулка немного подворачивалась на резинку, оставляя незащищенную полоску тела. Эти чулки были мне добрым знаком, гарантией близости. И я так любил ледяной холод у нее над коленями, который долго-долго не исчезал в тепле постели. Она была уже вся горячей, лицо так и пылало, а на ногах оставались ледяные обручи. И как же я был тогда молод!