Дикие пальмы - Страница 4
– Кистью? Но здесь сейчас ничего не строят, здесь затишье, ничего уже нет. Все кончилось девять лет назад. Вы что же, приехали сюда без приглашения на работу, без какого-нибудь контракта?
– Я рисую картины, – сказал другой. – По крайней мере, мне кажется, что рисую… Так как же? Нужно мне звонить или нет?
– Вы рисуете картины, – сказал доктор; он говорил тем тоном спокойного изумления, который тридцать минут спустя, а потом завтра и завтра будет переходить от гнева к злости, от злости к отчаянию и снова к гневу. – Что ж, вероятно, кровотечение у нее все еще продолжается. Идемте. – Они пошли дальше. Он вошел в дом первым; и уже в этот первый момент он понял, что опередил другого не как гость и даже не как хозяин, а потому что теперь он считал, что из них двоих только у него есть какое-то право входить сюда, пока женщина находится в доме. Теперь они были вне власти ветра. Теперь он просто напирал, черный, невесомый и жесткий, на дверь, которую мужчина по имени Гарри закрыл за ними; и доктор сразу же снова почуял запах застоявшегося и остывшего супа. Он даже знал, где может быть этот суп; он почти видел, как он стоит нетронутый (Они даже не попробовали его, подумал он. Но с какой стати они должны были его пробовать? С какой стати, черт побери?) на холодной плите, потому что он хорошо знал кухню – сломанную плиту, старые кастрюли, жалкий набор сломанных ножей, вилок и ложек, сосуды для питья, в которых когда-то под яркими этикетками находились соленья и варенья промышленного производства. Он хорошо знал весь дом, он владел им, он построил его – тонкие стены (они даже не были сделаны в шпунт, как стены дома, в котором он жил, а соединялись взакрой, и сквозь эти искусственные стыки, обветренные и искривленные влажным соленым воздухом, как сквозь дыру в носках или брюках, виднелась нагота), наполненные призраками тысяч арендных дней и ночей, на что он (но не его жена) закрывал глаза, настаивая только на том, чтобы смешанные компании, остававшиеся на ночь, всегда состояли из нечетного числа гостей, если только неженатая пара не объявляла себя мужем и женой, как теперь, хотя он и знал, что это ложь, и знал, что его жена знает, что это ложь. Потому что вот оно было перед ним, вот оно – злость и гнев, которые сменятся отчаянием завтра и завтра: Зачем тебе было нужно говорить мне? – думал он. Другие мне не говорили, не расстраивали меня, не привозили сюда то, что привез ты, хотя я и не знаю, что они могли увезти с собой отсюда.
Он сразу же увидел тусклый свет лампы за открытой дверью. Но он и без света знал бы, за какой дверью: за той, за которой стоит кровать, кровать, на которой, как говорила его жена, она постеснялась бы уложить черномазую служанку: он услышал за своей спиной другого и только тут понял, что мужчина по имени Гарри и сейчас босиком и что он собирается обойти его и войти в комнату первым, и подумал (доктор) о том, что именно он, единственный из них двоих имеющий хоть какое-то право войти туда, должен посторониться и уступить дорогу, и, чувствуя ужасное желание расхохотаться, он думал: Я, видите ли, не знаком с этикетом для подобных случаев, потому что когда я был молод и жил в городах, где несомненно должны происходить такие вещи, я боялся этого, очень боялся, он остановился, потому что остановился другой, и потому доктору в ровном молчаливом сиянии того, что зовется ясновидением, о котором доктор так никогда и не узнает, показалось, что остановились они оба, словно бы для того, чтобы пропустить вперед тень, призрак отсутствующего разгневанного законного мужа. Тронуться с места их заставил звук из комнаты – звук от удара бутылки по стакану.
– Одну минуту, – сказал мужчина по имени Гарри. Он быстро вошел в комнату; доктор увидел накинутые на шезлонг выцветшие джинсы, которые были ей слишком узки в тех самых местах. Но он не шелохнулся. Он только услышал мягкие шаги босых ног мужчины по полу, а потом его голос, напряженный, негромкий, тихий, достаточно мягкий, и доктору вдруг показалось, что он знает, почему в лице женщины не было ни боли, ни ужаса: и их тоже, как и дрова для плиты, носил мужчина, и (несомненно) с ними же готовил он еду, которую она ела. – Нет, Шарлотта, – сказал он. – Ты не должна. Ты не можешь. Вернись в постель.
– Почему это я не могу? – сказал женский голос. – Почему, черт возьми? – и теперь доктор услышал звуки борьбы. – Пусти меня, ты, вонючий никчемный ублюдок (доктору показалось, что он услышал слово «крыса»). Ты обещал, крыса. Это все, о чем я тебя просила, и ты обещал. Потому что, послушай, крыса, – доктор слышал, как голос стал лукавым, доверительным. – Понимаешь, это был не он. Не эта скотина Уилбурн. Я на него окрысилась, как и на тебя. Это был другой. И потом, все равно у тебя ничего не выйдет. В суде я сошлюсь на свою задницу, как ссылаются на поправку к конституции, а потом, когда шлюха приходит в суд обвинять, то никто не знает, чем это может кончиться… – Доктор слышал их – две пары босых ног; казалось, будто они танцуют, неистово и бесконечно и на босу ногу. Потом это прекратилось, и голос перестал быть лукавым, доверительным. Но где же отчаяние? – подумал доктор. Где ужас? – Ну вот, опять меня унесло. Гарри! Гарри! Ты же обещал.
– Я тебя держу. Все в порядке. Вернись в постель.
– Дай мне выпить.
– Нет. Я тебе сказал: хватит. И сказал почему. Сейчас сильно болит?
– Господи, я не знаю. Не могу сказать. Дай мне выпить, Гарри. Может быть, тогда опять начнется.
– Нет. Выпивка не поможет. Сейчас она уже не поможет. И потом, доктор пришел. Он сделает что-нибудь, чтобы опять началось. Я надену на тебя халат, чтобы он мог войти.
– Ну конечно, а если я перепачкаю халат, ведь у меня в жизни не было халата.
– Бог с ним. Для этого-то мы и купили халат. Может быть, больше ничего и не нужно, чтобы оно началось снова. Ну, давай.
– А зачем же тогда доктор? Зачем выкидывать пять долларов? Ах ты проклятый вонючий неумеха… Нет, нет, нет, нет. Быстрее. У меня опять. Останови меня скорее. Мне больно. Я ничего не могу с этим поделать. Ах ты проклятый вонючий сукин… – Она начала смеяться, смех был сухой и негромкий, похожий на звуки рвоты или кашля. – Ну вот. Опять. Как игра в кости. То семь, то одиннадцать. Может быть, если я буду повторять это… – Он (доктор) слышал их – две пары босых ног на полу, потом ржавую жалобу пружин кровати, женщина продолжала смеяться, негромко, с тем самым отвлеченным и неистовым отчаянием, которое он видел в ее глазах над кастрюлей с супом сегодня днем. Он стоял там, держа в руках свой видавший виды, побитый, надежный черный чемоданчик, глядя на выцветшие джинсы в измятом комке одежды на шезлонге; он увидел, как снова появился мужчина по имени Гарри, вытащил из комка халат и снова исчез. Доктор смотрел на шезлонг. Да, – подумал он. – Точно как дрова для плиты. И тут он увидел в дверях мужчину по имени Гарри.
– Теперь вы можете войти, – сказал он.
Старик
Когда-то (это было в штате Миссисипи, в мае, в год наводнения – 1927) жили два заключенных. Одному из них было лет двадцать пять, он был высок, строен, с плоским животом, загорелым лицом, по-индейски черными волосами и тусклыми, как у китайца, озлобленными глазами – злость, направленная не на тех, кто раскрыл его преступление, и даже не на законников и судей, которые отправили его сюда, но на писателей, на эти бестелесные имена, сопровождающие истории, газетные рассказы, – Дики Дайамонды, и Джессы Джеймсы, и им подобные – которые, как он считал, и ввергли его в сегодняшние затруднения своим собственным невежеством и легкомысленным отношением к тому промыслу, которым они занимались и зарабатывали деньги, из-за того, что они на веру принимали информацию, на которой стояла печать подлинности и достоверности (и все это было тем более преступно, что не сопровождалось никаким нотариальным свидетельством, а потому тем скорее воспринималось теми, кто предполагал в людях ту же добрую веру, не требуя, не испрашивая, не ожидая никаких нотариальных подтверждений, ту же веру, которую он предлагал вместе с десятью или пятнадцатью центами платы за нее), и продавали за деньги, и которая на самом деле оказывалась непригодной к пользованию и (для осужденного) преступно лживой; случалось, он останавливал своего мула и плуг посреди борозды (в Миссисипи нет тюрем, обнесенных стенами; тюрьма там представляет собой хлопковую плантацию, на которой осужденные работают под прицелом винтовок и дробовиков охраны и своих) и задумывался с каким-то озлобленным бессилием, перебирая в уме тот набор бессмыслицы, который оставило ему однократное и единственное знакомство с судом и законами, он перебирал все это в уме, пока весь этот пустой и многословный шибболет[1] не приобретал наконец очертаний (он сам искал справедливости у того самого слепого источника, где встретился с правосудием, которое сильно помяло его): почтовая система использовалась для обмана; он полагал, что третьеразрядная почтовая система обманом лишила его не каких-то там глупых и идиотских денег, которые и не особенно-то были нужны ему, а свободы, и чести, и гордости.