Девять писем об отце - Страница 2
Было необходимо во что бы то ни стало записать приснившуюся песню. Но сперва – избавиться от боли. Он достал из ящика маленький флакончик, и положил таблетку под язык. После этого он вновь взял гитару, выключил свет и отправился на кухню. Там он принялся наигрывать мелодию. Партию ударных исполняло его собственное сердце, чей стук был аритмичным для уха врача, но не для уха музыканта. Сердце воспроизводило размер 6/8 – как раз тот, что звучал в его сне. Человек играл и играл, и с каждым куплетом мелодия выходила все более чисто, пальцы уже легко вставали на нужные лады, и вот, наконец, он улыбнулся, довольный результатом.
Отложив гитару, он вышел из кухни, но тотчас же вернулся с парой чистых листов. Теперь он записывал слова новой песни, по ходу оттачивая рифмы. Над готовыми строчками, словно точки над «i», он расставил гитарные аккорды. Закончив, он чуть отстранил от себя лист бумаги и окинул взглядом свое сочинение:
1. Калуга
Есть мнение, что жизнь каждого человека начинается с яркой вспышки, что именно так воспринимается начало жизни младенцем, выходящим из утробы матери на свет Божий.
Исай эту первую вспышку, к сожалению, не запомнил. Скорее всего, она была им воспринята как нечто само собой разумеющееся. Дети вообще воспринимают жизнь как данность, так чего уж ждать от младенцев? Рождение, по сути своей, – событие вполне ординарное, даже обыденное (спросите у акушеров). Да и как, скажите на милость, можно зафиксировать собственное начало, когда сама Вселенная не оставила нам свидетельств своего зарождения, отдав на откуп ученым и богословам неразрешимый вопрос откуда произошел весь этот сложный и необъятный мир.
Однако Исай запомнил другую вспышку – с нее, собственно, и начался отсчет. Вспышка эта, как ни странно, имела мало связи с началом. Скорее, она могла предвещать лишь преждевременный конец. Но тогда, будучи четырех лет от роду, он не мог этого знать.
Вероятнее всего, дело происходило в конце осени или в начале зимы, потому что было очень холодно. И темно. И тихо. Единственными окружавшими его звуками был шорох неугомонных мышей, ухитрявшихся отыскивать себе пропитание там, где людям уже давно нечего было есть. А еще – шепот матери, но он звучал значительно реже, чем ее же протяжное глухое – «Ч-ш-ш». Она его произносила, прикладывая палец к губам, всякий раз, как Исай хотел что-то сказать или производил слишком много шума своими перемещениями в гулкой темноте погреба, в коем они безвылазно обитали уже целый месяц.
Шел второй месяц оккупации Калуги. Штерна Давыдовна скрывалась от немцев со своими детьми – одиннадцатилетней Олей и четырехлетним Исаем – в картофельном погребе дома, расположенного в Острожке, на самом краю города, рядом с бездонным оврагом, за которым сразу же начиналась березовая роща. Тетя Шура, хозяйка дома, приходила к ним два раза в день, а точнее, один раз перед рассветом и один раз – после заката, чтобы принести скудную еду, вынести еще более скудные отходы и перемолвиться с Исиной матерью парой слов. Поэтому, когда дверца в потолке открывалась, то в подвал попадал тусклый серый свет предрассветных или вечерних сумерек. Другого света Исай не помнил. Он не знал, когда был день, и когда наступала ночь. Скорее всего, днем они спали, а бодрствовали по ночам – так было безопаснее. Поэтому в тот первый день его осознанной биографии он был разбужен громким топотом сапог у себя над головой и шумными выкриками. Его мать, напуганная этим небывалым шумом, тут же произнесла свое привычное «Ч-ш-ш». Они быстро спрятались за пустыми картофельными мешками, наваленными в углу. И тут произошла та самая вспышка, включившая его сознание, потому что все, что последовало за ней, Исай помнил с удивительной отчетливостью.
Тетя Шура держала корову, и в тот день немцы явились за молоком, а заодно решили поискать в доме картошку. За ней и полезли они в погреб, где тетя Шура уже месяц скрывала соседку-еврейку с двумя детьми.
Распахнутая грубым движением дверца погреба в одно мгновение впустила сразу столько света, сколько этот погреб не видывал за весь последний месяц. Мать зажала Исаю рот рукой, но в этом не было большой необходимости: ослепленный ярким светом и испуганный громкими звуками ребенок и без того сидел сжавшись и затаив дыхание. Немцам, пришедшим с обходом, погреб показался слишком темным. Они о чем-то перемолвились, и один из них защелкал выключателем фонарика. Щелчки раздались несколько раз, после чего немец начал громко ругаться – фонарик никак не хотел включиться.
– Да что ж вы мне не верите? – повторяла тетя Шура как ни в чем не бывало, – говорю вам, нет у меня ничего. Вы еще на той неделе забрали последнюю картошку, а в декабре-то откуда новой взяться, ну сами посудите? Теперь только следующим летом, а раньше можете и не соваться. И вообще б мои глаза вас не видели…
Немцы не поверили, что ничего нет, и один из них полез в погреб проверять, правду ли говорит хозяйка, но сослепу ударился головой о деревянную перегородку и начал, бранясь, выбираться обратно.
– Ну вот, и нечего было лезть, и так ведь видно, что пустой погреб.
– А чефо так фоняет? – спросил один из незваных гостей на ломаном русском.
– Так мыши с голоду все передохли, вот и воняет, – отвечала находчивая тетя Шура. Этот довод, видимо, возымел эффект.
Дверца в потолке закрылась и наступила привычная темнота, и только где-то вдалеке гулко отдавались стихающие шаги и голоса уходящих солдат.
Через три недели бойцы Советской Армии освободили Калугу. И тогда Исина жизнь продолжилась уже на поверхности Земли – на свету, среди многообразия повседневных звуков, среди запахов морозного утра, затем тающего снега, а вскоре уже и нагретой весенним солнцем влажной земли с щедро цветущими на ней садами и лугами.
Только через много лет Исай узнал от матери, что за время, проведенное ими в погребе, немцами были расстреляны сестры Штерны Давыдовны, а отважная тетя Шура рисковала собственной жизнью, укрывая их.
C крыши дома Володьки Соловьева, куда друзья – Володя и Исай – любили тайком забираться, открывался величественный вид с церквями, скверами, лесами. С запада через луг был виден бескрайний бор, с дымками паровозов у горизонта: там проходила железная дорога на Киев. Живописная долина реки Яченки, впадающей в Оку, рядом водокачка и развалины Лавреньтевского монастыря. На севере находился невидимый вокзал, и по утрам через окно слышались команды: «Товарный состав на третий путь!» В синем небе летали голуби, а от бора к ним тянулись ястребы, и мальчики не раз становились свидетелями трагедий голубиных стай.
Школьные друзья, они же и друзья на всю жизнь…
Почему, интересно, так происходит? Что такое особенное сплачивает людей в этом невинном, уязвимом и, в то же время, мало осознанном возрасте?
Неужели причиной тому – собранные вместе по полям и принесенные в школу снаряды и гильзы? Неужели в едином разбойничье-экспериментаторском порыве вывинченные в классе электрические лампочки и затем ввинченные обратно уже с мокрой бумагой, проложенной между цоколем и патроном? Неужели чтение под партой «Двенадцати стульев» во время урока? Или карикатуры на учителей, гуляющие по классу и вызывающие сдавленное, но единодушное хихиканье (всем хорошо известно, что, когда смеяться нельзя, то делается особенным образом неудержимо смешно)? А может, те самые посещения крыш и стрельба из рогаток?