Дети Ивана Соколова - Страница 2
Чтобы Оля не плакала, я стал рисовать ей маленьких человечков. Оля фыркала, когда я, рисуя, приговаривал: «Точка, точка, запятая, минус, рожица кривая». А потом я начал рисовать человечков с огромными животами, с кружочком посередине. Эти кружочки — арбузы. Маленькие человечки, а какие обжоры!.
Мама долго не возвращалась. Я закрыл ставни и опустил черные бумажные шторы. Мы тогда строго выполняли правила светомаскировки.
На Волге были потушены огни, и только в окнах проносившихся трамваев мелькал синий свет.
Когда мама вернулась домой, Оля давно спала. Себе под подушку я положил бинокль. Я, дуралей, тогда брал его с собой в кровать, чтобы сны лучше видеть. «А вдруг приснится мне Буденный не на машине, а в степи, на коне, впереди всей кавалерии, — думал я, — тогда я его как следует рассмотрю».
Еще думал я о том, какой мой папа счастливый: он совсем близко видел на «Красном Октябре» у своей печи и Ворошилова, и Михаила Ивановича Калинина, и с наркомом Серго Орджоникидзе несколько раз беседовал и даже однажды получил от него за свои успехи поздравительную телеграмму. Она висела у нас под стеклом, рядом с почетной грамотой…
Мама пришла, раздела Олю и мокрым полотенцем стерла с ее личика арбузные следы, поцеловала меня и сказала:
— Вот и наш отец защищает Родину!
Я ничего не ответил и закрыл глаза, будто засыпаю, а сам все время следил за каждым движением мамы. Вот она выдвинула ящики комода и начала раскладывать белье.
Я все ждал, когда же мама ляжет спать. В такой поздний час она раньше никогда не занималась уборкой. Должно быть, опять что-то искала, чтобы эвакуированным детям отдать.
Началась война, и много их в Сталинград приехало с Украины, из Ленинграда.
Как-то я напомнил маме про штаны, из которых вырос, а она рассердилась и сказала: «Вырос, а из новых рубашек не вырос. У тебя их три. Вот рубашку и отдадим».
Мама тогда все собирала — и вещи для эвакуированных и посуду для госпиталей. Меня отпускала вместе с пионерами по дворам и квартирам тряпки искать для заводов — рабочим станки вытирать.
Мама долго копалась, потом сняла скатерть со стола, кружевную дорожку с комода и вышла из комнаты, прихватив с собой разбитое блюдце из-под горшка с цветами да зазубренный осколок зенитного снаряда, который я недавно подобрал на дворе.
Я хотел сказать маме, чтобы она его оставила, а потом подумал — другой найду!
Мама вернулась с ведром и вымыла пол. Все снова расстелила, а когда со всем управилась, посмотрела на себя в зеркало.
Засыпая, я видел, как мама достала те же фотографии, которые сегодня разглядывал папа, медленно стала перебирать их, потом, подперев голову руками, долго, долго смотрела на одну из них.
Хорошая, хорошая моя мама! Я старался угадать, о чем она так думает.
Мама стала в последние дни особенно бледной и задумчивой, и все из-за фашистов, которые уже несколько раз сбрасывали на наш город воющие бомбы.
Мамы не было дома, она копала за городом противотанковый ров. В это время один самолет неожиданно появился со стороны солнца и с ревом прошел совсем низко над нашим домом.
По земле промелькнула тень чужого самолета.
Я увидел на его крыльях черные кресты, обведенные белым.
Маме же издали показалось, что сброшенные фашистские бомбы упали именно на нашей улице, и она прибежала, чтобы скорей узнать, все ли благополучно дома.
Вечером, когда мама укладывала Олю спать, она крепко прижала ее к себе, так крепко, что мне даже завидно стало.
Оля попросила, чтобы мама нагнулась; она хотела потрогать своими пальчиками ее глаза.
— У, бандиты, куда забрались, — сказала мама очень громко.
Мне хотелось выложить маме все свои познания, и я сказал:
— Это был двухмоторный бомбардировщик «Юнкерс-88».
Я тогда уже кое-что понимал в этом. Истребители «Мессершмитты» я называл «мессерами» и знал, что корпус самолета называется фюзеляжем и у воздушных кораблей не только «хвост», но и «хвостовое оперение», а пикирующие бомбардировщики падают камнем вниз.
Я даже и Оле как-то показал, как все это происходит.
Моя кровать была покрыта сиреневым пикейным одеялом. Я скомкал его и с криком «пике» кинул вниз. То же самое я потом проделывал с подушкой.
— Везу-у, везу-у, везу-у (летят фашисты), — сказал я с завыванием. Потом произнес быстро-быстро: — Кому, кому, кому? (Бьют наши зенитки.) — Затем очень сердито и громко: — Вам! Вам! Вам! (Рвутся бомбы.) — А под конец с удовольствием громко «щелкнул» языком — сбит хищник с черным крестом!
Я прислушивался к рокоту моторов в воздухе и хорошо отличал нудный вой фашистов от мягких и чистых переливов наших быстрокрылых самолетов.
Как нравились мне их короткие и бодрые названия: «Миги», «Яки» и «Лаги»!
А мама во всем этом плохо разбиралась. Она стала настороженной, вздрагивала, когда хлопали дверью, и тревожилась, как только начинали бить наши зенитки.
… Когда я проснулся, мамы уже не было. Окна были раскрыты. В эти душные ночи мама раскрывала их, как только тушили свет.
Мы спим еще, а она уже бежит в магазин за хлебом, чтобы получить его до воздушной тревоги.
Я вышел на улицу. Наш дворник тетя Анюта поливала мостовую. Увидев меня, она прицелилась шлангом, и струя ударила мне в лицо. Вот и умываться не пришлось! Я подпрыгнул на одной ноге и вбежал в комнату. Чуть Олю не разбудил, хлопнув дверью.
Оля перевернулась, легла на животик, руками уперлась в подушку, будто хотела нырнуть в нее, и в такой позе продолжала сладко спать.
В комнате было светло и празднично. Ничего нигде не валялось. Через спинку кровати было перекинуто выглаженное мамой Олино любимое платьице с карманчиком.
Бывало, только мама возьмет шитье в руки, Оля уже просит, чтобы ей платье с карманчиком сшили, как будто ей нужно было не платье, а только карманчик.
Мама положила на комод новую дорожку, вышитую еще до войны, а на комоде в рамке поставила карточку отца.
Мы гордились этой карточкой. Папу снимал не простой фотограф, а фотокорреспондент после того, как он дал скоростную плавку.
Папа смотрел на меня двумя парами глаз; одни, большие, темные, налезли на лоб — это очки-стекла сталевара, — а под ними папины веселые глаза; он не то журил ими, не то подшучивал, будто видел, как меня окатили водой…
А через несколько часов ничего этого не стало — ни прибранной комнаты, ни цветов на подоконнике, ни хлеба, принесенного мамой, ни рамки с фотографией отца…
Глава вторая
СОВСЕМ ОДИН
Весь мир знает, как это произошло.
В солнечный августовский воскресный день тучи фашистских самолетов налетели на Сталинград. Они сбрасывали фугаски на каменные здания и обшитые тесом домишки, на больницы и гостиницы, склады и школы.
Несколько суток густое пламя подожженной нефти бушевало над Волгой.
В городе не унимался огненный ураган…. Утром мама принесла хлеб, одела Олю, потом сказала, что пойдет в школу.
Мне так и не пришлось учиться в нашей школе. С начала войны в ней разместился госпиталь. Первый свой школьный год мы проучились на квартире учительницы, поэтому я еще ни разу не сидел за партой. Но в школу мы все равно бегали. Нас пускали в палаты разносить раненым чай. Они пили чай, а мы в это время говорили им стихи наизусть. Там же из марли мы катали бинты.
Мама ушла, а я с Олей играл около дома в догонялки. Потом Оля съела кашу, я помог ей снять платье с карманчиком, и она улеглась спать.
Все это началось, когда Оля спала. Она проспала тревогу.
Прерывисто гудели гудки.
Я уже привык к тревогам и не будил Олю. Но эта тревога оказалась непохожей на прежние. Разом застрекотали зенитки. Все завизжало, закружилось. Бомбы рвались совсем рядом. А потом так бабахнули, что наш домик закачался, как будто подо мной вместо крашеных половиц — качели и я лечу вниз с большой высоты.
Из окон со звоном полетели стекла. Мне показалось, что кто-то барабанил по крыше.