Державный - Страница 146
Сегодня весь день граф Шольом ел мясо и пил вино. И теперь он чувствовал в себе необыкновенный прилив сил для совершения катагогии. Это слово ему очень нравилось, и он с любовью переводил его с греческого как «оскотинивание», и даже ещё лучше — «оскотство», а сам день святого Тимофея называл священным оскотским днём.
Праздник начался. Лёгкий морозец к ночи усиливался, ряженые участники катагогии успели подзамерзнуть, и теперь им не терпелось поскорее пуститься в пляс. Заиграли флейты, волынки, дудки, бубны и скрипки. Приплясывая, все двинулись следом за Шольомом, в руке у которого теперь уже тоже был смоляной светоч, а череп и кость отправились обратно в склеп. Выйдя за двор усадьбы, глава праздника, или, как он сам называл себя в таких случаях, — катарх, повёл своих катагогов вниз по склону горы, туда, где находилась пещера с раскинувшейся пред нею весьма удобной площадкой. Там, посреди площадки, был воздвигнут высокий костёр из заранее заготовленных сухих дров. Другой костёр уже горел внутри пещеры, обогревая и озаряя её внутренность.
Подойдя по скрипучему снегу к костру, катарх Шольом двинулся вокруг него, громко произнося новые заклинания:
— Barabbas. Barabbas, Thunos, Balor, Ares, Mars! Rentum tormentum! Rentum tormentum![194]
С этими словами он поджигал костёр со всех сторон, и вот уже весёлое и озорное пламя, карабкаясь по дровам, подпрыгивая и потрескивая, встало над окрестностями, всюду посылая свои багряные отблески. Пляшущие катагоги, двигаясь за своим катархом, топали ногами, греясь вокруг возжжённого огня. Среди них были жители Пырыул-Рече, посвящённые в тайну здешней пещеры, а также полтора десятка званых гостей, прибывших нарочно на праздник из разных концов света, — и болгарские богумилы, и потомки итальянских патаренов, и последователи французских альбигойцев, и венгерские феньеши, и даже один таинственный гость из далёкой Персии. Все они слепо верили в то, что, участвуя в подобных радениях, обретают себе обновление, молодость, а в будущем, может быть, даже бессмертие. И всех их привлекала свальная часть праздника.
Виночерпии стали подавать вино, сдобренное особенным снадобьем, возбуждающим плоть и вместе с тем предохраняющим от возможных последствий. Скрипки, флейты, волынки и дудки зазвучали ещё живее, бубны застучали яростнее. Начались оскотские пляски: ряженные рогатыми животными принялись бодаться, другие — грызться, лаять, рычать, наскакивая друг на друга. Шольом тоже в достатке испил вина с подмешанным зельем, и теперь молнии забегали по его рукам, ногам, животу, груди. Он тоже стал приплясывать вместе со всеми. Сова, слетев с его плеча, хлопая крыльями, улетела домой, в усадьбу. Катарх, подражая ей, замахал руками, вызывая одобрительные возгласы. Свой смоляной светоч он бросил в высокое пламя костра, которое уже настолько занялось, что гудело. Катагоги последовали его примеру, освобождая руки, чтобы можно было хватать и тискать друг друга. Огонь вожделения всё больше разгорался в животе у Шольома, он уже знал, с которой из женщин начнёт сегодня, но прежде чем можно будет заняться этим, следовало дождаться главного действа праздника, и оно уже наступало — по тропе, спускающейся к месту катагогии со стороны усадьбы, ехал Тимофей, то есть наряженный ослом слуга Штефан нёс на своих плечах чучело, изображающее Эфесского епископа, а в руках — икону святого мученика.
— Вы только взгляните, кто это там едет! — крикнул Шольом.
— Кто это?
— Кто это?
— Кто это? — закричали все, будто и впрямь не зная.
— Разве вы не видите, — продолжал катарх, — что это сам епископ Тимофей к нам пожаловал, чтобы принять участие в общем веселье?
— Тимофей! Иди к нам!
— Тимофей! Потрогай мою грудь!
— Тимофей! Погладь мой зад!
— Тимофей! Выпей вина!
— Тимофей! Что у тебя между ног?
С этими воплями катагоги стали дёргать чучело и глумиться над святой иконой. Штефан из-под своей ослиной личины отвечал им как бы от лица Тимофея:
— Проклятые язычники! Поганые безбожники! Что вы затеяли тут? Опомнитесь! О душе своей подумайте! Ублажая греховную плоть свою, губите душу. Стыд и срам! Скотов изображая, в скотов превращаетесь и душу свою теряете навек. Сорвите с себя отвратительные личины и вместо них во Христа облачитесь скорее. Во Христа креститесь, пока не поздно! Иначе провозглашу на вас свою анафему.
— Не смеши нас, глупый Тимофей! — резвились катагоги. — Смешнее нет ничего, чем твоя анафема! Лучше будь таким же простым и естественным, как твой осел. Вспомни, ведь и Христос любил своего осла. Будь таким же, как мы, Тимофей!
— Тимофей! Возьми меня, я ослица.
— Тимофей! Пойдём со мной, я агнец.
— Тимофей! С волчицей не пробовал?
— Изыдите! Изыдите, окаянные! — громко воскликнул из-под своей личины Штефан. — Анафема! Анафема! Анафема!
Тут все поначалу отпрянули, изображая некоторый испуг, но затем с дикими криками набросились, сорвали чучело, бросили на снег и принялись избивать ногами. Шольом вырвал из рук Штефана икону, трижды плюнул на неё и с яростным рёвом бросил в огонь. Затем ринулся туда, где избивали чучело. В руку ему сунули древнее копьецо для заклания скота. По преданию, это копьецо было найдено одним из крестоносцев в земле под основанием Соломонова храма. В своё время Шольом немало денег отсыпал при покупке старинной реликвии. Зато теперь он мог пользоваться не простым ножом.
— Пустите катарха! Пустите катарха! — закричал Штефан, который теперь стал таким же, как все, катагогом, ослом.
Все расступились. Катарх приблизился к распростёртому чучелу, которое, конечно, мало чем напоминало святого апостола Тимофея.
— Отрекаешься ли ты, Тимофей, от своей анафемы? — спросил Шольом у чучела.
— Не-е-ет! — проблеял стоящий поблизости Штефан.
— Да ослепнут же твои глаза, Тимофей! — воскликнул Шольом, протыкая нарисованные очи. — А теперь отрекаешься ли от анафемы?
— Нет! Нет! Не отрекаюсь! Анафема! Анафема!
— Да оглохнут же твои уши, Тимофей! — Копьецо продолжало свою чёрную работу. — А теперь отрекаешься?
«Тимофей», разумеется, не отрекался, и следом за глазами и ушами были проткнуты и исколоты руки, ноги, живот, плечи, нос и лоб чучела. Наконец остался завершающий обрядовый удар.
— В последний раз спрашиваем тебя, Тимофей, отказываешься ли ты от произнесённой тобой анафемы?
— Нет! Анафема! Анафема! — кричал уже не один Штефан, кричали все катагоги, с трепетом ожидая окончательной расправы над чучелом, чтобы затем предаться всеобщему блуду.
— Так умри же, проклятый Тимофей-Иоанн! — закричал катарх Шольом и с наслаждением воткнул копьецо туда, где на груди у чучела алой краской изображалось сердце. — И пусть погибнет и развеется всё проклятое семя твоё! — Он оторвал тряпичные уд и мошонку, слабо пришитые у чучела между ног, и бросил их в пламя костра.
— Э-э-э-во-э-э-э!!! — возопили все катагоги, бросаясь на исколотое чучело. — Рентум торментум! Рви и терзай!
В несколько мгновений сшитое из козлиной шкуры изображение Тимофея было разорвано, изнутри высыпалась солома, и все вместе — кожа и внутренности — полетело в огонь.
— Гори! Гори, Тимофей-Иоанн! И пусть дотла сгорит твоя благоверная столица! — скрипел зубами катарх Шольом, глядя, как корчатся в огне ошмётки несчастного чучела. В мозгу у него вспыхнуло так же ярко, как в этом костре, он увидел горящий город, падающие храмы, увидел, как корчится в страшных муках ненавистный враг — человек, доверием и благосклонностью которого Шольом пользовался всю свою жизнь, но которого он так и не смог отвратить от глупой веры в Божественную суть Назаретянина и в триединство Бога небесного, которого нет и не может быть. Обида на него была столь велика, будто он, и никто иной, виноват в том, что Шольом чувствовал в себе страшную, смрадную и чёрную пустоту, от которой порой становилось так тоскливо — хоть сам полезай в костёр.
Но о тоске и пустоте ему сейчас не хотелось думать. Он поспешил отыскать ту, которую наметил первой, схватил её, повернул к себе лицом, сорвал с неё лисью личину, впился в губы крепким поцелуем, потом потащил за руку туда — в пещеру.