Дэниел Мартин - Страница 25
Значительно позже, уже в пятидесятых, пришло письмо – совершенно неожиданно – от какой-то женщины, прочитавшей в газете мое интервью и сообщавшей, что она – моя троюродная тетка. Письмо было в основном о ней самой, о том, что она держит магазин одежды в Бирмингеме; но она помнила мою мать до замужества, помнила, что та прекрасно шила и что у нее в саду росла мушмула. И что она не знает, почему ей вдруг вспомнилась мушмула (она писала «мушмала»). Я ответил на письмо очень вежливо – тоном, который исключает дальнейшую переписку. Когда я купил Торнкум, я разыскал и посадил в саду деревцо мушмулы, но оно засохло через два года.
Отец. Только уехав в школу-интернат, я понял, как невероятно скучны были его проповеди; объяснялось это отчасти полным отсутствием у него чувства юмора, а отчасти тем, что всю жизнь он витал высоко над головами своих деревенских слушателей. Он вовсе не был глубоко религиозным, полным святости человеком, даже по скромным меркам англиканской церкви. Он был, пожалуй, теологом, но особого рода, как если бы армейский офицер заинтересовался историей своего полка. Он собрал целую коллекцию проповедей и статей семнадцатого века о догматах веры, но так и не смог перенести красноречие и яркие образы того времени на свою церковную кафедру. Я, бывало, ежился от смущения, сидя на скамье в храме, когда видел, как ерзают прихожане, слушая его монотонный голос: у него был совершенно особый голос, когда он читал воскресные проповеди, и самые дерзкие мальчишки из деревни взяли себе манеру его передразнивать, особенно если я оказывался рядом, а взрослые слышать их не могли. Проповеди отца тянулись бесконечно, чуть не до самого воскресного ленча, или, как его чаще называли, «ленчена». С тех пор я полюбил простоту и лаконичность. В этом – как и во многом другом – отец воспитал меня «от противного».
Когда я был еще на первом семестре в Оксфорде, незадолго до его смерти, я послал ему арберовский репринт проповеди «О пахарях», прочитанной Хью Латимером в 1548 году. Проповедь эта – один из величайших образцов ритмической поэзии в прозе за всю историю английской речи, не говоря уж об английской церкви. Отец поблагодарил меня, никак иначе на это не отозвавшись. По-видимому, молчанием он хотел по возможности мягко мне отомстить за подарок, но я подозреваю, что он увидел в этом некий знак, надежду, что мои сомнения (он полагал, что я все еще сомневаюсь) в конце концов смогут преодолеть «рифы высшего образования» – это выражение я как-то услышал в его проповеди на одну из постоянно волновавших его (и никому в деревне не интересных) тем: о пополнении священнических рядов.
Он никогда, если не считать редких замечаний походя, не затрагивал злободневных событий в своих проповедях. Они были неизменно выхолощенными и до предела сухими. Во время войны один более или менее образованный церковный староста осмелился заметить ему, что упомянуть пару раз о происходящем было бы весьма кстати; но отец не сомневался, что в деревне и так достаточно слышат об этом по радио и читают в газетах, и твердо держался раз и навсегда взятого курса. В другой раз, опять-таки во время войны, негр-капеллан с расположенной поблизости американской военной базы читал проповедь в битком набитой отцовской церкви; прихожане явились не из религиозного благочестия, а из любопытства: посмотреть, как будет представлять этот загадочный шимпанзе. У капеллана был прекрасный голос, и держался он замечательно, в его манере было что-то от «возрожденца»; в нем было столько тепла и доброты – он нас совершенно потряс. Но не отца: обозлившись – что он очень редко позволял себе, – отец потом, наедине со мной, обвинил его в «сверхэнтузиазме». Он, конечно, употребил это слово в чисто церковном смысле: на следующей неделе он потратил пятнадцать минут сверх положенного на проповедь об арианской ереси, чтобы поставить нас всех на место.
Теперь-то я понимаю, что по-настоящему он больше всего боялся обнаженности чувств. Он вкладывал необычный смысл в слово «демонстрировать», перетолковывая, расширяя его значение так, что оно включало всякое проявление гнева, убежденности, слезливости… любое проявление сильного чувства, каким бы невинным или оправданным оно ни было. Любой из приезжих проповедников, проявивший чуть больше рвения, несогласные участники деревенских споров, даже я сам, несправедливо обвиненный в каком-то проступке: «…если бы только этот добрый человек меньше полагался на демонстративные жесты; все эти демонстрации не способствуют решению проблем этой дамы; не следует так демонстрировать свои чувства, Дэниел». Он вовсе не ожидал, что я промолчу, имея разумные основания возражать; просто я осмелился проявить естественный темперамент, пытаясь оправдаться. Это слово – в моем случае – подразумевало множество самых разных вещей: угрюмость, радость, взволнованность, даже обычную скуку. У отца существовало какое-то необыкновенное платоническое представление о совершенстве человеческой души, где отсутствовали или напрочь подавлялись любые чувства, проявления которых он называл «демонстрацией». Я с ужасом думаю о том, как он отнесся бы к современному политическому смыслу этого существительного и соответствующего ему глагола.
И все же, раз уж (или, может быть, поскольку?) англичане – это англичане, он считался в приходе очень хорошим человеком. Он был бесконечно терпелив с самыми сварливыми старыми девами, с сочувствием относился к (несколько) более просвещенным прихожанам. Как и во многих других девонских деревнях, у нас не было своего сквайра; в округе было несколько домов довольно крупных землевладельцев, куда мы ездили в гости, но в самой деревне отец был де-факто, социально и символически, как бы вождем племени: он заседал во всех комитетах и комиссиях, с ним консультировались, к нему обращались за советом по любому поводу. Думается, он вполне подходил для этой роли. Сам он в это искренне верил, что лишний раз доказывает, что он не был глубоко религиозен. По-настоящему он верил в определенный порядок и в то, что по праву занимает свое пусть и не слишком, но все же привилегированное место в этом порядке. Существовали крестьяне, фермеры и владельцы магазинов; во время войны появились самые разные эвакуированные – пожилые люди, поселившиеся в арендованных домах; и были люди, подобные нам. Мне никогда не позволялось ни на йоту усомниться (может быть, потому, что правда о происхождении матери могла такое сомнение породить), какое место в обществе мы занимаем. Доказательство постоянно висело перед глазами, на стене нашей столовой: портрет маслом моего прадеда, который был – подумать только! – епископом. Справедливости ради следует сказать (даже если бы его женитьба не была тому доказательством), отец вовсе не был снобом. Может, мы и повыше рангом, чем все другие в деревне, но не должны никому дать это понять. Нельзя проводить различие между теми, с кем нас обязывает общаться пасторский долг, и теми, чье общество приятно нам по социальному уровню.
По существу, отец представлял собою пусть не классический, но достаточно тонкий пример того, почему военные и церковники – крест и меч – так часто кажутся двумя сторонами одной медали. Он не был суровым человеком, несмотря на отсутствие чувства юмора, которое порождалось скорее его непреодолимой рассеянностью, чем неодобрительным отношением к смеху вообще. В его характере не было ничего, что делало бы его домашним тираном; на самом деле он был терпим там, где другие отцы выходили бы из себя, молотили бы кулаками по столу; и я уверен, он был терпелив со мной вовсе не потому, что я был единственным ребенком и – формально – рос без матери. До четырнадцати лет, когда я уехал в школу, я был далеко не ангелом, но отец никогда не прибегал к телесным наказаниям. Он не одобрял их – ни дома, ни в деревенской школе, – хотя все-таки отправил меня в интернат, где младшие ученики каждые две недели подвергались порке с монотонной регулярностью. Царившая в доме тирания проистекала из безусловной веры в систему, в существующие общественные рамки. Как солдат не может подвергать сомнению приказы, иерархию командования и все, что с этим связано, точно так же были лишены этого права и мы. Можно было в крайнем случае высказать осторожное замечание о форме проповедей какого-нибудь священника из соседней деревни или покритиковать кого-нибудь из духовного начальства в Эксетере, даже самого епископа; но никаких сомнений в том, что они по праву занимают свое место, быть не могло. Во время войны все это, разумеется, было совершенно естественно: общество замерло в своем развитии, что и дало лейбористам возможность одержать победу на первых послевоенных выборах. Я думаю, совершенно неосознанно и вопреки тому, что Гитлер был архи-демонстративен, отец не мог не одобрять его за то, что ему удалось так надолго задержать социальный прогресс.