Дело Наумова - Страница 2
Целых семь лет (считая его службу у покойного брата Чарнецкой) Наумов, терпеливо переносил это чудовище. И не только переносил, но у него даже не накоплялось против Чарнецкой никакой злобы. Напротив, он отдался вполне ее деспотизму, он ее боялся, как школьник (помните, с каким страхом он срывал дрянную каменную пуговку со своей рубашки, когда Чарнецкая хватилась, что у нее пропала эта пуговка). И он, по своему беспомощному тупоумию, был, кажется, единственным слугой, которого можно было бы себе вообразить возле подобной старухи. Правда, он начал запивать, живя в таком беспросветном углу. Прежние господа за ним этого не замечали и всегда охотно рекомендовали его другим, как человека исправного и честного. Но этими выпивками только и ограничилось перерождение Михаилы Наумова под властью Чарнецкой. Он продолжал служить безупречно и усердно, насколько умел.
Но он был все-таки человек. Незаметно для него самого постоянное общение с этим выродком угнетало его терпеливую душу. Он держался за свое место, потому что не был особенно ловок на услуги, да и к тому же был несколько ленив: а у такой хозяйки, как Чарнецкая, вследствие ее подозрительности и неопрятности, чистки мало. Жизнь, правда, была у него мертвая, да мало ли что… Он и не требует много… родных никого на свете… любовница Дуня, которую он любил всей душой. Он отдавал ей все заработанное. Но она, не бог знает как за него держалась… Она бы легко переменила его на другого, если бы нашелся подходящий. Вследствие всего этого, почему бы и не выносить службу у Чарнецкой… Он все выносил, а все-таки чувствовал, что барыня у него совсем особенная, другой такой что-то нигде не видно…
И вот, угораздило-таки эту Чарнецкую напасть на Михаилу Наумова с угрозами Сибирью, с обвинением в краже, которой он и не думал совершать. Крепко в нем сидела покорность своей госпоже, честно берег он ее добро. Но когда вдруг так, ни за что, ни про что напала она на него, «вся почерневшая от злости», когда он почувствовал, что она все его нутро наизнанку выворачивает, когда он, многотерпеливый и уступчивый, и сам, наконец, увидел (другие это давно видели), что никакой силы не хватает поладить с такой женщиной, – он внезапно и неожиданно для себя остервенел.
И я уже рассказал вам, как он ее убил.
Что касается продолжительности убийства, то дело совершилось гораздо скорее, нежели думают. Я и об этом уже говорил.
Но, быть может, вы остановитесь на такой мысли: «если бы Наумов, начал убийство, не помня себя, то – будь он человек добрый – он бы, при первой струе крови изо рта Чарнецкой остановился и опамятовался… Он бы пришел в отчаяние и не довершил своего деяния с помощью полотенца. Здесь уже виден человек сознательно, злобный».
Нет, господа присяжные заседатели, это неверно. Вы были бы правы, если бы судили человека вспыльчивого. Но Наумов не такой. Он очень добр, он, по выражению Авдотьи Сивой, «тише ребенка». Его терпимость к Чарнецкой была тугая, завинченная очень крепко. И эта терпимость вдруг, в одну секунду, исчезла, перевернув в его сердце все, чем до этой секунды он жил. В таких, случаях возбуждение не может пройти скоро – слишком, большая глубина затронута в человеке. Все равно, как, в будильнике: ведь там в известную секунду ничтожный крючочек соскакивает с пружины… не успеешь глазами моргнуть, так это скоро делается… А послушайте затем, как долго и упорно гремит будильник! И чем туже была закручена пружина, тем дольше продолжается звон. Так и здесь: слишком глубоко сидели в Наумове доброта и смирение. Соскочив с такого стародавнего пути, не скоро сумеешь вернуться на свое место…
Мне ужасно трудно заканчивать мою защиту. Я никогда ничего не прошу у присяжных заседателей. Я могу вам указать только на следующее: никаких истязаний тут не было, недоразумения на этот счет порождены актом вскрытия в связи с бестолковыми показаниями подсудимого. Чарнецкая умерла гораздо легче, чем мы думаем: она потеряла сознание от первого стеснения ее горла. Поэтому всякие истязания должны быть отвергнуты. Затем вы непременно должны отвергнуть также и тот признак, будто Наумов убил Чарнецкую, как слуга. Обстоятельство это значительно возвышает ответственность, а между тем Наумов тут был вовсе не в роли слуги: он не желал делать кражи, он не пользовался ночным временем, когда он один имел бы доступ к своей хозяйке, – он был здесь просто напросто в положении всякого, кого бы эта старуха вывела из себя своей безнаказанной жестокостью. Он действовал не как слуга, а как человек. Поэтому «нахождение в услужении» во всяком случае должно быть вами отвергнуто. Но ведь убийство все-таки остается. Я, право, не знаю, что с этим делать. Убийство – самое страшное преступление именно потому, что оно зверское, что в нем исчезает образ человеческий. А между тем, как это ни странно, Наумов убил Чарнецкую именно потому, что он был человек, а она была зверем.
Нам скажут: нужно охранять каждую человеческую жизнь, даже такую. Прекрасное, но бесполезное правило. Пускай повторится подобная жизнь, и она дойдет до тех рук, которые ее истребят. Оно и понятно: если явно сумасшедший, которого почему-нибудь не возьмут в больницу, станет убивать кого-нибудь на улице, всякий вправе убить его в свою очередь, защищая свою жизнь. Если менее явная сумасшедшая, как например Чарнецкая, будет безнаказанно делать всевозможные гадости и начнет, в припадке своей дикости, царапать своими когтями чью-нибудь душу, то и такую сумасшедшую убьют. Правосудие тут бессильно.
Наумов был осужден к лишению всех прав состояния и ссылке в каторжные работы.