Даурия - Страница 3
– Арестант тебе не родня, случаем? Недаром ты рукав сжег!
– Сын он мне, – с решимостью отчаяния выпалил Андрей Григорьевич и пошел на солдата, выпятив свою квадратную, нестариковскую грудь. – Стреляй меня! Коли, если рука подымается!
Солдат испуганно отшатнулся, побледнел и, понизив голос, сказал:
– Ладно, папаша… Ты ничего не говорил, я ничего не видел. Только уходи скорее. Вон разводящий идет.
Андрей Григорьевич поспешил к своему возу. Увидев его сожженный рукав, приемщик расхохотался:
– Вот это погрелся! Так еще разок погреешься – без шубы домой приедешь…
Тяжелее прежнего стало у Андрея Григорьевича на сердце после такого свидания с сыном. Сам он больше не стремился взглянуть на Василия. Не хотелось растравлять себя понапрасну. Но Северьяна отправлял в Шаманку с дровами несколько раз. Только летом, когда «казна» перестала покупать дрова прямо в карьерах, увидеть Василия можно было только во время переходов каторжан с работы на работу. При таких встречах нельзя было перекинуться ни единым словом. После первого снега казенные работы прекратились, и каторжан разогнали зимовать по тюрьмам. А на следующий год Василий не попал в Шаманку. И Улыбины стали свыкаться с мыслью, что еще долго им не видеть его. Но Андрей Григорьевич думал о нем постоянно. Горе сломило здоровье старика. Мучила его одышка, бил по ночам кашель, ныли к погоде кости. Исчезла его молодцеватая походка, и не так-то просто стало залезать на печь, которая теперь по-особенному полюбилась Андрею Григорьевичу. «Видно, так и помру, не дождавшись сына», – горевал старик на печи, тоскующими глазами наблюдая за снующими по потолку тараканами.
2
Над синими силуэтами заречных хребтов, в желто-рудых просторах рассветного неба лежали похожие на гигантских рыб сизые облака. По их краям играли алые блики – предвестники солнца. От Драгоценки тянул знобкий утренний ветерок.
На выкрашенное охрой, в точеных перилах крыльцо вышел, позевывая, сутулый и желтоусый Северьян Улыбин. У него побаливала в это утро пробитая японской пулей нога. Почесав волосатую грудь, тяжело вздохнув, грузно протопал он по ступенькам крыльца.
Под крытою камышом поветью, в тени, понуро стояли дремлющие Гнедой и Сивач. У омета прошлогодней соломы лежали два круторогих быка. На одутловатых бычьих боках холодно поблескивала роса. Северьян прошел в сенник. Поплевав в широкие мозолистые ладони, привычно взялся за вилы-тройчатки. Кони подняли головы, оживились. Шумно сопя и отряхиваясь, встали с соломы быки. Там, где они лежали, тоненько вился пар.
Пока Северьян кидал им хрусткое, пахнущее медом сено, с крыльца спустился в ограду Роман, невысокого роста, смуглый и круглолицый крепыш. Из-под выцветшей с желтым околышем старой отцовской фуражки на загорелый лоб его выбивалась темнорусая прядка чуба. Полуприкрытые длинными и темными ресницами, полыхнули озерной синью глаза, когда он вприщур поглядел на солнце, встающее из-за хребтов.
Одет был Роман в вышитую колосьями и васильками много раз стиранную рубаху, туго стянутую наборным ремнем. Широкие из китайской синей далембы штаны были заправлены в ичиги, перевязанные пониже колен ремешками. На концах ремешков болтались сплюснутые, с тупыми концами пули.
Закинув за голову руки, Роман потянулся, улыбаясь невесть чему. Северьян глядел на него и самодовольно покашливал. На мгновенье ему показалось, что это стоит и потягивается не Роман, а он сам, когда было ему восемнадцать лет.
Роман подошел к столбику коновязи, снял сыромятный недоуздок и оживленно спросил:
– Куда поедем, пахать или по дрова?
– Нет, – глухо отозвался, пряча ласковую усмешку в усах, Северьян. – Я сегодня у Софрона в кузнице сошник наварю. Договорился с ним вчерась. А ты поедешь за Машкой. Надо ее, паря, из косяка домой привести. Ей ведь вот-вот пора опростаться. Пусть это время дома постоит, а то как бы жеребенка не решиться…
У Улыбиных в косяке купца Чепалова гуляла трехгодовалая кобыла Машка. По расчетам Северьяна, Машка скоро должна была дать потомство. Жеребенка от нее нетерпеливо ждали в семье все, начиная от деда Андрея и кончая белоголовым семилетком Ганькой. Кобылу водили в станичную конюшню случать с породистым жеребцом-иноходцем. И теперь в беспокойных хозяйских мечтах Улыбины видели себя обладателями резвого иноходца, о котором с завистью и восторгом будут говорить по всей Аргуни.
– На каком коне ехать?
– На Гнедом придется. Силач – тот чтой-то на переднюю ногу жалится. Перековать его, однако, надо… Чай пил?
Роман мотнул головой.
– Тогда сгоняй попоить, да и отправляйся с Богом. Только смотри, не летай сломя голову. Увижу – шкуру спущу…
Роман ничего не ответил.
У Драгоценки, как осыпанные снегом, белели распустившиеся вербы, гляделся в воду никлый старюка-камыш. Вровень с кустами стлался над заводями волнистый туман. На фашинном гребне мельничной плотины, в подсученных выше колен штанах, стоял Никула Лопатин, низкого роста, скуластый и гололицый, любивший поговорить казак. Роман поздоровался с ним.
– Чего ни свет ни заря поднялся?
– Морда у меня поставлена. Вытаскивать собрался, да вода дюже холодная. Ну, попробую…
Никула перекрестился и побрел в воду, зябко вздрагивая всем телом.
– И какая тебе неволя мерзнуть?
– Э, паря, не знаешь ты моей Лукерьи! Захотела рыбки – вынь да положь.
Никула ухватился за торчавший из воды березовый кол, потянул. Частая, плетенная из таловых прутьев морда вынырнула из воды, медленно кружась на месте.
Никула поднял морду, встряхнул. Серебром сверкнула в ней рыбья мелочь. Вытащив морду на сухое, Никула вынул из горловины ее травяную затычку. В котелок из красной меди посыпались корки хлеба и бисерные пескари.
– Вот и уха будет, а ты говорил…
Докончить он не успел. Большая стая чирков со свистом пронеслась над ними и круто упала в камышовой старице. Невнятно всплеснулась в той стороне вода…
– Близко уселись, – по звуку определил Никула. – Надо бы мне дробовик с собой взять! – и вдруг напустился на Романа: – А ты чего стоишь, голова садовая? Я бы на твоем месте живо за ружьем сбегал, да и ухлопал парочку.
Роман повернулся на одной ноге и кинулся с плотины, подхватив на бегу слетевшую с головы фуражку.
В кухне, на обитом цветной жестью красном сундуке, переобувался отец. В кути орудовала ухватами и чугунками Авдотья, мать Романа, а дед Андрей с братишкой Ганькой сидели за самоваром. Увидев в дверях запыхавшегося Романа, все переполошились. Авдотья опрокинула чугунок с водой.
– Что стряслось?
– Утки там… За ружьем я…
– Ну и бешеный, напугал всех. А заряды у тебя припасены?
– Вчера у Тимофея Косых занял.
В горце на ветвистых рогах изюбра, прибитых к простенку, висел пистонный дробовик. Роман торопливо схватил его и, рассовав по карманам мешочки с порохом и дробью, побежал на речку.
– С той стороны подбирайся. Там место способнее, – махнул Никула рукой на заречье.
По зеленеющим кочкам добрался Роман до старицы. Не жалея штанов и рубахи, пополз на курчавый, разлапистый куст черемухи. Осторожно раздвинул ветви и обмер: утки дремали на розовой воде в двадцати, не более, шагах. Трясущимися руками он взвел курок. Неожиданно для самого себя нажал спуск. Широко развернув перебитые крылья, четыре утки ткнулись зелеными клювами в воду, медленное течение закружило их…
В ограде Роман встретил отца, полюбовался на уток, похвалил:
– Молодцом, молодцом… Неужели с одного заряда?
– С одного.
– Силен, значит. Мог бы при случае с Васюхой потягаться, будь он у нас дома. Тот, бывало, до рассвета на озера уйдет, а уж с пустыми руками никогда не вернется, – вздохнул Северьян от нахлынувших воспоминаний; потом сказал: – Давай я твоих уток матери отнесу, похвастаюсь. А ты седлай Гнедого да поезжай…
Роман достал из амбара седло с бронзовыми инициалами отца на передней луке, смахнул с него веником мучную пыль, набил в седельную подушку ветоши и стал седлать Гнедого. Когда, поигрывая витой нагайкой, выезжал из ограды, Северьян распахнул окно, навалился грудью на подоконник и крикнул: