Даурия - Страница 26
Днем Семен колол во дворе станичного правления дрова и вдруг услыхал глухой и мерный топот множества ног. Оставив топор в нерасколотом чурбане, он вышел за ворота. По улице, гремя кандалами, шла серая колонна каторжников. В конце колонны, припадая на левую ногу, шагал худенький и сутулый старик, подгоняемый рослым конвойным солдатом. Семен крикнул ему:
– Прощай, дедка!
– Прощай, парень, прощай, – откликнулся старик. – Спасибо тебе, мил человек, за табачок.
На крыльце станичного правления, провожая партию, стоял окруженный писарями Лелеков. Он, показывая писарям кивком головы на старого бродягу и Семена, съязвил:
– Рыбак рыбака видит издалека.
21
Из каталажки Семена выпустили через неделю. Заметно осунувшийся, заросший черным колючим волосом, вышел он из станичного правления, где битый час распекал его на прощание Лелеков. Он сделал вид, будто не знал, что Семен Забережный георгиевский кавалер; по его словам выходило, что простой казак тут и годом тюрьмы не отделался бы.
До Мунгаловского было шесть верст. Семен решил поторапливаться, чтобы попасть домой по утреннему холодку. За воротами станичной поскотины он разулся, расстегнул рубаху. Кругом зеленели на склонах сопок всходы пшеницы. Дорога зигзагами уходила на перевал. За свою жизнь Семен вдоволь находился и наездился по этой дороге. Он знал на ней каждый камень, каждый поворот. С любым бугорком и кустиком были связаны у него незабываемые воспоминания. Однажды, еще мальчишкой, нашел он здесь серебряный рубль – целое состояние. Месяц носил он его в кармане, не зная, на что истратить. Картуз на шелковой подкладке, ножик с перламутровым черенком и розовые пряничные кони в чепаловской лавке одинаково были желанны. А кончилось тем, что загулявший отец взял у него этот рубль и пропил… Вот здесь, на раскате, их с Аленой чуть не вытряхнула из кошевы лихая пара, когда они ездили венчаться в орловскую церковь. А вон у тех кустов, что чернеют на седловине перевала, поцеловал он последний раз Алену, когда погнали его на войну. «Либо грудь с крестах, либо голова в кустах», – наказывал ему на проводах отец. Бедный старик, это он на людях храбрился. Маленьким жилистым кулачком поминутно утирал он в тот день покрасневшие глаза и всем говорил, что в глаз ему попала соринка… Дважды раненный, в шинели, пробитой пулями в девятнадцати местах, возвращался по этой дороге Семен с японской войны. Где-то вот тут и повстречал он Никулу Лопатина. От него и узнал, что мать с отцом приказали долго жить… Эх, да разве вспомнишь все, что пережито и передумано на этой дороге! Не раз, глядя отсюда на расстилающиеся вдали поля, напряженно размышлял он о том, почему на такой богатой земле люди бьются, как рыба на берегу.
«И это не только у нас, – думал он. – В Маньчжурии вон разве лучше живут люди? Насмотрелся я на маньчжуров-то. Тоже маются, как быки в ярме… Разве работать они не умеют? Работают, да еще как! А ведь тоже одни штаны по три года носят… Отец-покойник, бывало, учил меня: «Коли сам плох – не подаст Бог». Ну и ломил я тогда напролом, надрывался и на своей, и на чужой, батрацкой, работе. Зимой и летом ни разу не застало в постели солнце. Не щадил я тогда ни себя, ни других. Никогда себе не прощу, как мучил Алену. Она, сердечная, на сносях была, а я ее погнал в лес бревна валить. Там и скинула, у горелого пенька. Дорого ей мое самодурство стоило, чуть было на кровь не извелась. А что из всего этого вышло? Как говорится, хомут да дышло. Только оперились малость, только жить начали, как на службу идти пришлось. Справляй, казак, всю казачью справу – строевого коня, седло, обмундирование, – а на какие шиши? За семь-то лет все и пошло прахом. Отец опять на чужие поля работать пошел, так в батраках и умер… Правда, можно было вернуться и со службы с деньгами, кабы потерять там свою совесть. Подвертывалось ведь счастье, когда Никифор Чепалов ворованные деньги мне сунул на сохрану. А я даже и не подумал об этом. Да и теперь не жалею, что уплыли те деньги мимо моих рук. Только вот жалко, – махнул он в сердцах рукой, – что не вывел я Никифора на чистую воду».
Погруженный в думы, Семен не заметил, как одолел крутой подъем. Перевал заливало солнце. В ливнях света купались цветы и травы, пахло шиповником и ромашкой. На солнцепеке шумела дикая яблоня. Семен остановился. Любил он оглядывать с горных вершин необозримую ширь и даль. Как море, которое видел он в Порт-Артуре, синели, сливаясь с небом, далекие сопки. Причудливо лепились на взгорьях пашни, в падях сверкали озера, зеленело в сиверах густолесье. Невольно Семен распрямился, почувствовал себя моложе. «Красивая же у нас земля и богатая, – подумал он. – Будь наша жизнь путевой, так здесь только бы и развернуться во всю силу-силушку… Ведь вон какая кругом ширь и красота. Посмотришь – и то веселее на душе делается». Но это его раздумье продолжалось недолго. Суровая обыденность снова напомнила о себе.
Вдали, у озерной сопки, виднелась запаханная Семеном чепаловская залежь. Совсем крошечной казалась она отсюда. Взглянул на нее Семен и подумал: «Даром отберут или три рубля, как Никуле Лопатину, кинут».
Он поправил за плечами мешок и стал спускаться в лощину.
В поселке стояла знойная тишина. По всей Подгорной улице в тени домов и заплотов спасались от оводов и жары гулевые косяки лошадей, табуны быков. Лошади, как привязанные, уткнулись мордами в заплоты, изредка помахивая хвостами. Сонные быки лежали прямо на дороге, занятые бесконечной жвачкой. Они даже не пошевельнулись, когда Семен проходил мимо. Горячее дыхание быков то и дело обдавало его босые ноги.
Дома изба оказалась на замке. Алена ушла, должно быть, на поденщину и увела с собой Проньку. Семен нашарил рукой на выступе верхней колоды ключ. Отомкнув замок, вошел он в прохладные сени, где на земляном полу шевелились узкие полоски солнечного света. У стенки стояла крашеная кадушка с водой. Семен с жадностью выпил целый ковш тепловатой, пахнущей сосновым одоньем воды. Потом сбросил с плеча пустой мешок и начал умываться. Умывшись, почувствовал, что хочет есть. Заглянул в угловой шкаф, где обычно лежал хлеб. Хлеба там не было. Два больших таракана дрались на нижней полке из-за сухой крошки. Потревоженные, они поспешно удрали в щель. В печке стоял только чугунок с водой. «Выходит, и у Алены нечего есть», – с горечью подумал Семен и прилег на скрипучую кровать, застланную стареньким, из разноцветных лоскутков, одеялом. Незаметно для самого себя он заснул и проспал до прихода Алены. Она принесла в узелке ковригу хлеба. Семен спросил, у кого Алена работала.
– У Волокитиных… третий день огород полю, – сказала она дрогнувшим голосом и заплакала.
У Семена судорожно дернулись веки. Но нарочито грубым голосом прикрикнул он на жену:
– Ну-ну, нечего! – И обратился к цеплявшемуся за материнский подол Проньке: – Ну, как ты тут, Прокопий, хозяйничаешь? Плохо? Иди-ка ко мне, поздороваемся, а потом я тебе что-то, брат, подарю.
Не узнавший сначала отца, Пронька радостно вскрикнул и с раскинутыми руками метнулся к нему.
Алена смахнула рукой слезы и принялась разжигать самовар, налив его горячей водой из чугуна.
Под вечер Семен решил сходить к Северьяну и попросить у него взаймы полпуда муки. Он знал, что Северьян был готов последнее разделить пополам. Улыбины только что сели ужинать, когда он пришел к ним.
Семен снял картуз, помолился на божницу, произнес обычное:
– Хлеб да соль.
– С нами за стол, – пригласил его Северьян.
– Благодарствую, недавно чай пил.
– Чай – не в счет. Давай продвигайся к столу. Авдотья, ложку!..
Семен присел на широкую лавку рядом с Романом. Хлебали окрошку с луком и яйцами. Два-три раза зачерпнув из миски, Семен отложил ложку в сторону и обратился к хозяину:
– А я, Северьян Андреич, до тебя. Не одолжишь мне с полпудика яричной муки? Нужда меня одолела.
– Об чем разговор! – ответил Северьян. – Дам. Только полпуда, однако, тебе маловато будет?.. Я уж тебе лучше пуд нагребу. С кем горе да беда не случается.