Дао путника. Травелоги - Страница 32
Европа не только кончается фьордами, но и начинается ими. На варяжском севере они врезаются в белесое море. На почти африканском юге – в синее, Ливийское, окаймляющее первый берег континента.
И все-таки Греция – не Европа: она ей – родина. Точнее – мать, глядя на которую мы узнаем родовые черты, но не все, а, как и положено, только одну половину. Предшествуя Европе, как бутон букету, Греция столь стара, что помнит прошлое таким, каким оно было до великого раздела, отлепившего Запад от Востока.
Югославская тетрадь
Славянские древности
Все началось с карпатских орлов. В Югославии шла война, и почта не работала. Бензина тоже не было. Автобусы не ходили, и связь поддерживали почтовые голуби. Но только до тех пор, пока их, вместе с письмами, не съедали голодные орлы, налетавшие из недалекой Румынии. Чтобы отогнать хищников, моя сербская переводчица била по дну кастрюли поварешкой. Орлы, делая вид, что пугаются, прятались в роще грецких орехов, откуда зорко следили за своим обедом – очередным почтовым отправлением. Оставалась только компьютерная связь, на которую уходил тот час в сутки, когда давали электричество.
Вокруг между тем, как уже было сказано, шла война. На нашем конце о ней писали странные вещи. Устав от несправедливости, рассказывал один репортаж, белградские писатели предложили соорудить в столице громадный стеклянный куб и наполнить его костями всех сербов, погибших на полях сражения за всю свою кровавую историю. Другие, как вроде бы сообщило югославское телевидение, требовали призвать в армию неумирающих вурдалаков. План предусматривал раздачу чеснока остальным солдатам, чтобы живые мертвецы по его запаху могли отличить своих от чужих, из НАТО. Я не придумал эти своеобразные проекты, хотя и не смог найти им подтверждения. Мне хватало того, что такое могло быть сказано.
И все же в этой непростой стране выходили мои книги, совпадая, что на Балканах несложно, с социальными катаклизмами. Одна, например, появилась в разгар народных волнений. По несчастному совпадению, типография делила площадь с археологическим музеем. В него бунтовщики ворвались по пути к президентскому дворцу. В суматохе пропало золотое убранство кельтов. Прикрывая корысть свободолюбием, толпа разорила заодно и типографию. С криком “Долой пропаганду Милошевича!” восставшие растоптали мою уже сброшюрованную книгу. Называлась она “Темнота и тишина”.
Я привык к такому отношению судьбы и чуть горжусь, когда она выбирает меня буревестником. Но другим от этого не легче. Зная за собой эту слабость, я долго щадил Сербию и приехал сюда только тогда, когда худшее уже закончилось.
В аэропорту память о событиях охраняли автоматчики, одетые по манхэттенской моде – во все черное. Понятным в их речи был только мат. У выхода из зала висела табличка “Молимо, затварайте врата”. Славянское родство обрушилось на меня, как встреча с забытым братом. Я понимал значение слов и даже выполнил то, к чему они призывали, но легкий семантический сдвиг уже выпихнул меня в параллельную вселенную, где все казалось слишком знакомым, чтобы быть настоящим. Вот так, борясь с кошмаром, ты догадываешься по мелкому вранью деталей, что он тебе приснился.
Меня давно уже не влечет насилие над реальностью. Грубый вымысел сам разоблачает себя, не оставляя привкуса загадки. Действительность брезгливо стряхивает его без ущерба для своей репутации. Куда труднее ей справиться с подножкой разума.
Много раз я замечал за жизнью эти неприметные странности. Иногда они проявляют себя нудным воспоминанием, повторяющим бессмысленный, никуда не ведущий эпизод. Иногда – это незнакомое лицо, с непонятной целью копирующее знакомое. Иногда – облепившая язык фраза или привязавшийся мотив. Но чаще – нелепое мгновение, когда ты вдруг с обморочной ясностью видишь со стороны и себя, и свои занятия, и наигранность энтузиазма, с которым ты им предаешься. Тряся головой, как спрыгнувший с балкона кот, ты восстанавливаешь привычное равновесие, но испытанный морок уже не оставляет в покое, вынуждая подозревать реальность в измене.
Этот вывих сознания я переживаю каждый раз, когда оказываюсь в местах настолько насыщенных историей, что под ее тяжестью действительность течет, словно металл под давлением.
Белград к тому же выглядел как Москва в конце перестройки. Из магазинов чаще всего встречались книжные, которых здесь зовут чудным словом “Книжара”. Еще не успев разочароваться в чтении, сербы интересовались писателями и расспрашивали их. Мне досталась юная красавица, которая сочетала обычную здесь неприязнь к Америке с прекрасным английским.
– Что значит для вас история? – начала она интервью.
– Science Fiction, – выпалил я, не успев задуматься.
На этом разговор надолго прервался. В этих краях история продолжалась, в моих, как тогда с легкой руки Фукуямы стало модно считать, она уже свершилась.
По-русски лучше всех моих знакомых славистов говорит профессор с хрестоматийным именем Джон Браун.
– Как вас угораздило выбрать такую профессию? – спросил я его, как всех, кто нами интересуется.
– Родительскую библиотеку, – издалека начал он, – составляла книга “Сокровища мировой литературы” в одном нетолстом томе. Отец выиграл его в лотерее на балу пожарных. У нас, в Иллинойсе, тогда было два развлечения: осенью – охота, весной – смотреть на новые марки машин в автосалоне. У русских хотя бы была история…
– …которая убила моих дедов: одного – Сталин, другого – Гитлер, – сказал я с типичным высокомерием жертвы, которое свойственно нашим соотечественникам, когда речь заходит об исторических катаклизмах.
– Вот видите! – не понял меня профессор. – А мои деды умерли сами, потому что были никому не нужны.
Тоска по истории – редкая болезнь. В Америке она встречается не чаще славистов. Бодрийяр даже уверял, что настоящая история, как настоящие вина, не переносит перевозки через океан. Это, однако, зависит от маршрута, ибо история все-таки добирается до Америки, но – Южной.
Другое дело, что мы ее мало знаем. Только от перуанского экскурсовода, добродушной тетки с хозяйственной сумкой, я узнал, что ее родина вела пять пограничных войн с соседним Эквадором.
– Кто победил? – зачем-то спросил я.
– 4:1, – ответила она неуверенно, – или 3:2, но точно в нашу пользу.
Не удивительно, что магический реализм родился в Южной и не прижился в Северной Америке. Октавио Пас говорил, что Мексику от ее северного соседа больше всего отличают вкусы.
– Американцы, – писал поэт, – любят криминальные истории, мы – волшебные сказки.
Водораздел образует фантазия. Мифы ведь не бывают произвольными, их нельзя придумать, они вырастают сами из унавоженной историческим вымыслом почвы. И органичность национального воображения – единственный критерий истины.
Психоаналитик так толкует сны. Он, чего не знают непосвященные, не может наврать, ибо о правоте трактовки способен судить только сам пациент. Прозрачным сон становится лишь тогда, когда мы (всегда с чужой помощью) проникаем в смысл диалога, который подсознание ведет с сознанием на правдивом языке образов: духовная жизнь ведь не знает лжи.
Это не значит, что сны (как и национальные мифы) не врут – еще как! Но узнаём мы об этом, лишь проснувшись, ибо, погрузившись в сновидение, мы топим в нем свой сомневающийся картезианский разум и принимаем за чистую монету всё, что показывают.
Таким образом мы, конечно, узнаём больше о себе, чем об окружающем, но это – универсальное метафизическое препятствие. Его не обойти, меняя жанр описания. И все же я люблю историю. Она всегда разная. Одну историю можно рассказывать, как Николай Карамзин, другую – живописать, как Василий Суриков, третью – изобразить, как Алексей Герман. Мою историю можно увидеть как сон – сквозь смех, слезы или вожделение.