Дальний остров - Страница 10
Будь правы прекраснодушные люди, которые, публично рассуждая о Дэвиде, называют его самоубийство доказательством того, что – как для Ван Гога в песне Дона Маклина[9] – “не подходит этот мир для такой возвышенной души”, это значило бы, что существовал некий цельный Дэвид, великолепный, возвышенный и невероятно одаренный, и что, перестав принимать антидепрессант нардил, который принимал двадцать лет, он испытал сильнейшую депрессию и потому, совершая самоубийство, не был собой. Я не буду обсуждать ни диагноз (не исключено, что он страдал не просто депрессией), ни вопрос, как такой прекрасный человек мог настолько глубоко проникать в мысли отвратительных людей. Однако, помня о его неравнодушии к Баламуту и несомненной склонности обманывать себя и других – склонности, которая в годы ремиссии проявлялась слабее, но искоренена не была, – я считаю, что духу его творчества лучше соответствовала бы повесть о раздвоении мыслей и чувств. Он сам мне говорил, что никогда не переставал бояться возвращения в психиатрическую больницу, куда попал в юности после попытки самоубийства. Соблазн самоубийства – последнего решительного сведения счетов – может принять скрытую форму, но полностью не исчезает. Безусловно, у Дэвида были “хорошие” причины отказаться от нардила: страх, что долгосрочные физические побочные эффекты укоротят хорошую жизнь, которую ему удалось для себя выстроить; подозрение, что психологические последствия могут плохо отразиться на лучшем, что было у него в жизни (на работе и отношениях с людьми), – но имелись также причины и не столь “хорошие”, продиктованные эго: перфекционистское стремление быть менее зависимым от медикаментов, нарциссистское нежелание видеть себя неизлечимо больным психически. Чему мне трудно поверить – это что у него не было также и очень плохих причин. Под прекрасной, умной высоконравственностью, под внушающей любовь человеческой слабостью мерцали помыслы закоренелого наркомана, мерцало тайное “я”, которое двадцать лет подавлялось нардилом, но наконец улучило возможность вырваться на волю и сделать свое самоубийственное дело.
Эта двойственность сказалась на нем в последний год, когда он перестал принимать нардил. Своими странными решениями, касавшимися методов лечения, он, казалось, только вредил себе, он весьма часто обманывал психотерапевтов (которым можно только посочувствовать – им достался поистине сложный случай) и под конец сотворил целую тайную жизнь, посвященную самоубийству. В тот год Дэвид, которого я хорошо знал и очень сильно любил, храбро сражался, стараясь заложить более надежный фундамент для своей работы и жизни, борясь с мучительной тревогой и нестерпимой болью, – а тем временем другой Дэвид, которого я знал хуже, но достаточно хорошо, чтобы испытывать к нему неприязнь и недоверие, методично строил планы самоуничтожения и отмщения тем, кто его любил.
То, что отказаться от нардила он решил, когда работа буксовала – когда ему наскучили старые приемы, а новый роман не мог воодушевить настолько, чтобы найти способ писать его дальше, – факт существенный. Сочинительство всегда – и особенно когда он писал “Бесконечную шутку” – было его любовью, и во время многих наших разговоров о роли и назначении романа он очень уверенно утверждал, что художественная литература – решение, наилучшее решение проблемы экзистенциального одиночества. Литература была для него воздушным путем с необитаемого острова, и, пока этот путь существовал – пока он мог, находясь на острове, вкладывать свою любовь и страстность в послания на материк, пока эти послания воспринимались там как срочные, свежие и правдивые новости, – он в определенной мере был и счастлив и обнадежен. Но когда после многолетних попыток справиться с новым романом его надежда на литературное творчество умерла, другого выхода, кроме смерти, не осталось. Если почва, где прорастают семена пагубных пристрастий, это скука и если феноменология и телеология самоубийства те же, что у пагубных пристрастий, то Дэвида, можно сказать, убила скука. В его раннем рассказе “Здесь и там” брат стремящегося к совершенству молодого человека по имени Брюс говорит ему, что “быть совершенным – значит быть ужасно скучным”, а Брюс рассуждает так:
Отдавая дань уважения обширным и проверенным на собственном опыте познаниям Леонарда о том, что значит быть скучным, хочу, однако, заметить: поскольку быть скучным – это недостаток, по определению получается, что человек, достигший совершенства, скучным быть не может.
Это хорошая шутка; но в каком-то смысле такая логика душит. “Всё и еще больше” – вот на какой лад она настраивает, в очередной раз приводя на память название одного из произведений Дэвида; всё и еще больше – вот чего он хотел от своих книг и для своих книг. И раньше – в “Бесконечной шутке” – это у него получилось. Но пытаться добавить что-то еще к тому, что уже и есть всё, значит рисковать остаться ни с чем. Рисковать наскучить самому себе.
Любопытно, что Робинзону Крузо за все двадцать восемь лет жизни на его Острове Отчаяния ни разу не делается скучно. Да, поначалу он сетует на тяжесть и однообразие своих трудов, позднее признаёт, что очень устал, бродя по острову в поисках дикарей, жалуется, что нет трубок и поэтому он не может курить растущий на острове табак, называет первый год с Пятницей своим самым счастливым годом на острове. Но современная потребность в стимуляторах совершенно ему чужда. (Возможно, самая поразительная деталь романа – то, что Робинзон растянул три бочонка рома на четверть века; я выпил бы весь ром за месяц, просто чтобы закрыть вопрос.) Не переставая мечтать о спасении, он тем не менее вскоре начинает получать “тайное удовольствие” от сознания своего абсолютного владычества над островом:
…мир казался мне теперь далеким и чуждым. Он не возбуждал во мне никаких надежд, никаких желаний. Словом, мне нечего было делать там, и я был разлучен с ним, по-видимому, навсегда. Я смотрел на него такими глазами, какими, вероятно, мы смотрим на него с того света…[10]
Робинзону удается выжить в одиночестве, потому что ему везет; он мирится со своим положением, ибо он человек обыкновенный и остров, на который он попал, реален. Дэвиду, необыкновенному человеку, чей остров был виртуален, под конец было нечем жить, кроме его собственного интересного “я”, а с сотворением виртуального мира из самого себя проблема примерно та же, что с проектированием своей личности на кибермир: виртуальных пространств, где можно искать стимуляции, бесконечно много, но сама их бесчисленность – вечная стимуляция без удовлетворения – лишает свободы. “Всё и еще больше” – такое притязание свойственно и интернету.
От наводящего страх места, где я под дождем повернул обратно, до Ла-Кучары не было и мили, но путь занял два часа. Дождь был теперь не только горизонтальным, но еще и сильным, ветер дул так, что приходилось нагибаться ему навстречу. GPS-навигатор сигнализировал, что батарейка почти разряжена, но мне все равно надо было периодически его включать: видимость была такая низкая, что иначе я сбивался с пути. Даже когда прибор показал, что до рефухио сто пятьдесят футов, я еще не видел очертаний убежища.
Забросив в рефухио промокший рюкзак, я поспешил к палатке и увидел, что она полна воды. Не без труда вытащив из нее матрас, я отнес его обратно в рефухио, потом вернулся к палатке, разобрал каркас, вылил воду, сграбастал все в охапку, стараясь сохранить вещи хотя бы полусухими, и опять кинулся вверх по склону сквозь горизонтальный дождь. Рефухио превратилось в зону бедствия, заваленную мокрыми вещами. Два часа я занимался сушкой, потом целый час безрезультатно обшаривал каменистую площадку, ища важную часть палаточного каркаса, которую потерял во время бешеного броска к рефухио. И вдруг за считаные минуты дождь перестал, облака рассеялись – и я увидел, что нахожусь в самом красивом месте из всех, где бывал.