Цыганский роман (повести и рассказы) - Страница 14
То, что крыша находилась в Старой Риге, как бы подразумевает большое количество ночных хождений по городу, что, особенно в летнее время, и происходило. Без, разумеется, коллективного распевания песен или обливания водой из какого-нибудь романтического фонтанчика, но шлялись, выходя из Диксонова дома, не в сторону, однако, Старого города, а, выйдя из подворотни, сворачивали направо и шли в сторону порта, в парк, в эту его замедленно-нервную часть с дубовыми аллеями и каналом, которой еще удалось задержаться в живых, и дух или ангелочек, который живет спокойно на своем месте, а не порывается, как прочие, встать и уйти к чертям собачьим, как прочие, которые встали и ушли: кто помер, а кого перевоспитали - как Старый город, ставший муляжом, пластмассовой индейкой туристам, умер десять лет назад, и теперь там яма, на дне которой булькает знаменитый органчик. Мы поворачивали направо, в плавную водно-парковую сырость со странной беседкой и размытыми деревьями, которая в сумерки являлась местностью, где живут ваттоподобные дамы с кавалерами, либо отдыхают горожане карточной колоды но не такие уж чтобы стерильненькие, а оплывшие, лысоватые, с потрескавшейся кожей, со шрамами от операций, чуточку себя перепродавшие. Елжа ту однажды искупался в канале. Ну да выкупался и выкупался, обошлось удачно, без ментов - рядом ЦК, ходят - водичка оказалась, однако, тухлой и освежила Елжу не вполне.
Или как-то это подбирается: изъян к добродетели, качество к его отсутствию, стыкующиеся плотно - скопом Африка, Америка, Европа, обратным ходом составляясь в одно - как бы обогащая по смыканию представление о? Ухватиться за свисающие с неба лямки веревок гигантских шагов, разогнаться да полетать, пока не устанешь, едя воздух и совокупно поскрипывая.
Вот Баден-Баден. Она была младшенькая, годиков на семь моложе остальных, уже по-разному тридцатилетних. Мы ее подобрали, как котенка, однажды ночью все в том же парке, где она сидела на сходящих в воду ступеньках возле "Молочника" (когда-то - ресторан "Молочный", теперь - кафе "Айнава"), сунув ноги - прямо в босоножках - в воду. Тогда она выглядела этаким подросточком-оторвой, оказавшимся в своем поколении человеком из времени другого, предыдущего. Нашего.
Оторванность от своих, босячность и расхристанность ее то ли дружили с ней, то ли были определяемы грустным ее задвигом: она, видите ли, ощущала всех, которые живут, неким каучукоподобным студнем: толстой подошвой, обновляемой сверху, шелушащейся снизу. Плоть она ах как ненавидела, мечтая не весьма оригинально - стать эфирчиком без надоб и выделений тела, а уж как она не желала быть женщиной, воспринимая их - в соответствии со своим тотальным каучуком - одним существом с общей кожей, связанных во времени пуповинами; а мужики - те сбоку и легко могут уйти вообще, на двор покурить.
Теперь с ней как бы и обошлось: вышла замуж, родила, собирается, вроде, и дальше - замаливая, что ли, свой тогдашний строй мыслей. Из тех же, кто набрел на нее тогда ночью возле "Молочника", воззрения ее разделял один Эсквайр, да и то умозрительно, соглашаясь, что подобная точка зрения вполне обеспечивается реальностью и, следственно, имеет право жить. Девчонка подрубилась к нам моментально, и ладно бы только: эта взрослая и щупленькая пацанка почему-то оказалась позарез необходимой жестким несерьезным людям, она стала шестой, потом появился Восточный Князек, крышка оппаньки, да и на три года. Или четыре, не помню.
Все эти семейные перемены с ней произошли уже позже, когда не стало нас и не стало ее самой, а тогда, в милом противоречии своим установкам, она сначала прибилась к женщинам, хотя в части своих психических уклонений вряд ли могла отыскать конфидентку неудачнее, чем Большая Белая Марта (Бибиэм), которая Марта испытывала трудно изъяснимое умиление ко всякой живой твари даже к букашкам, хотя лучше бы к чему мясному: к червячкам, пиявочкам; а уж к животному теплу, реагирующему в ответ - куда там слова?! Чувства ее к самой провинциальной зверушке изгоняли в самую ее саратовскую глушь любые абстрактные концепты. А Баден-Баден изволила спрашивать у нее советов - это ж вообразить себе?! - поделом в шоке отшатываясь от очередной мощно-витальной откровенности ББМ.
Что до ее отношений с Сен-Жерменом, то последняя ее взгляды... трудно сказать. Относилась, скажем, сочувственно. Но Сен-Жермен женщина умнейшая и не откровенная; ей, кроме того, единственной среди всех удавалось поддерживать свою жизнь в постоянном и чутком равновесии, держа ее как бы перед собой на руках, все остро различая и не только предупреждая обломы, но и - что встречаемо куда реже - умея выглядеть намечающиеся приятности: не попадая затем в них просто по ходу жизни, но - подготовленная - с полным погружением в суть приходящего кайфа. Дай бог, чтобы эта способность ее не оставила.
Таким образом, для Баден-Бадена (ее так звали заглазно, и даже в ее присутствии это произносилось, как бы вообще: и она никак не могла соотнести прозвище с собой, так что Баден-Баден к ней так и не приклеился и плавал вечно над собравшимися самостоятельно; а после того, как Нюшка скоренько выбралась из-под своей заморочки, Баден-Баден оформился демонским бесплотным персонажем - каковым, очевидно, и мечтал стать все время своего сожительства с Нюшкой). В общем, с девочкой все обошлось, в чем, надо отдать нам должное, заслуга всех нас, в особенности же - Эсквайра, сумевшего как-то так приручить ее, что уже на второй неделе нашего общего знакомства (уже объявился Князек, который увязался за ББМ в общественном транспорте, был милостиво дозволен проводить - Марта шла к Диксону за какой-то ерундой, а тут сидели все остальные, которые еще были сами по себе, но что-то коллективное уже наползало, рассуждали примерно на тему, сколько ленинграда в таблетке аспирина, вошли Марта с Князьком, и тут крышечка и захлопнулась) позволила себе чудовищное для ее психоструктуры мероприятие, а именно: лечь на диван, положив голову на колени Эсквайру, и лежать, смежив веки, покуда Эксвайр гладит ея русые кудри. Эсквайру же принадлежит и описание места жизни Баден-Бадена, поскольку он единственный там бывал.
Дело было - по словам Эсквайра - очень жарким летом, когда был август, душно, солнце светило напряженно, а Эсквайр шел к Баден-Бадену за какой-то хреновиной, вроде ксерокопии, которую вдруг да посулила ему Нюшка. Баден-Баден загорал, лежа на полу, и продолжила загорать. Эсквайр находился в мерзейшем состоянии духа: он птичка осенне-ночная и в теплынь ходит с сардонической такой ухмылочкой, к тому же отягчаем аллергией на жару. Эсквайр, который зашел сюда по пути в какое-то очень важное присутствие, стал настолько ошарашен положением дел (ксерокса и в помине не было), что присоединился к Баден-Бадену в ее упражнениях. Впоследствии он вспоминал, что живет Баден-Баден в Московском форштадте, в районе Красной горки, неподалеку от сохранившегося навеса (на рифленых чугунных подпорках) над бывшим там давным-давно рынком; комнатенка имела вид гостинично-аскетичный: "Какие-то меблирашки Гирш", - сказал Эсквайр, однажды, в пору снесения тех, посетивший вышеуказанные меблирашки, так что говорил с разбором. Стены баден-баденского номера были совершенно нагими, имелись: железная, аккуратно застеленная кровать; недавно беленный потолок; блестящий, еще чуть липковатый пол; прозрачные - впрочем, нараспашку - окна, и далее - деревья, загруженные птичками. При этом казалось (то ли дело в августе, то ли в Баден-Бадене), что больше в комнате нет ничего (хотя там где-то в углу стояли и шкаф, и полка), и, более того - что в комнате четыре окна, стеклянный потолок и вообще, существует она лично, индивидуально вися в пространстве уж, во всяком случае, вне всякой окружающей ее коммунальности. Пахло в комнате накалившейся краской пола, загорающей кожей Баден-Бадена и табаком - от Эсквайра. Из отдельных деталей последнему запомнился лишь мощный альбом по древнеегипетскому искусству, с помощью которого Баден-Баден, видимо, примиряла в себе противоречия. Альбом был раскрыт на странице с изображением фараона в короне, с этим крестиком-с-петелькой на шее, окруженного поджарым египетским кошачеством, и с от-таким-от, указывавшим часов на одиннадцать, хотя времени было уже полвторого.