Цветы ядовитые
(Сборник) - Страница 3
И в уста изумрудные твердые целовал я ее.
Белый дворец
Игорю-Северянину и Мирре Лохвицкой[4]
В саду старинном, над обрывом, в кружевах ветвей сплетенных, горит колоннада — когда горит солнце. Когда горит солнце — горят бриллиантовыя слезы на стеклянных дверях дворца над обрывом. Когда тонкоголосо поют за рекою, когда гонят домой золотыя стада, стада курчавыя в золотисто-розовой пыли — юные входят в дворец над обрывом.
В Белый Дворец — над обрывом.
На длинном столе, убранном скатертью белой — бокалы с вином. Бокалы узкие с вином огнистым и черным, как крик между стен.
Они приходят в зеленых камзолах, в серебряных кудрях душистых париков и пьют вино. Бледнеют молча. И ждут, когда на курантах блестящих, высоких часы будут бить. Куранты стальные бьют только — 12.
В двенадцать часов из двери потайной идет воздушно Девушка чистая. Она танцует. Танцует между узкими бокалами, и сонной пляской ворожит. Без шума танцует Девушка чистая. Только груди трепещут, как белыя птицы…
И юноши, в серебряных душистых париках, шепчут Ей шопотом робким и страстным — Ты для меня. Ко мне.
— Только ко мне.
Чистая Девушка звонко танцует. Груди трепещут. Искрятся голубыя руки. И в танце юноши бледные, в камзолах зеленых, слышат ответ музыкальный:
— Для никого — Я. Для никого — Я.
Невеста
В склепе, цепляясь мохнатыми ножками в щели осклизлых кирпичей, скользили мокрицы — и гробы стояли. Гробы стояли, опутанные паутиной жирной и серой.
И в склеп, под плиты соборныя, гроб опустили еще.
Этот гроб — был гроб невесты. Перед брачною ночью она умерла. Она лежала в фате венчальной с букетом ландышей из воска.
Когда сорвались с острой колокольни звоны усталые и замолчали — те, кто раньше лежали в склепе соборном, подошли к розово-белому гробу…
Старик-скелет, дрожа позвонками, шептал не шепча: «Ладаном пахнет. И свечами горючими. Хорошо как, — ладаном пахнет».
И все зашептались: — «Хорошо как, — ладаном пахнет». А старуха в шелковых перчатках, в истлевших кружевах, лорнет навела и шепнула. Шепнула, могильных червей отряхая с губ липких.
«Но что же она не встает?.. Разбудите»… И разбудили ее. Она молчала, в фате венчальной, с букетом ландышей из воска. И плакала незримыми слезами. И пахло ладаном, нагаром свечей погребальных. Мертвецы, шелестя червями напухлыми, шептали ей не шепча:
«Ты плачешь. Не плачь. Мы найдем для тебя жениха»…
…Во фраке бальном, с засохшей хризантемой в петлице, череп изъеденный ей улыбнулся и протянул костлявохрустящую руку. И жадной улыбкой мертвеца отвечала невеста ему.
И пошли они, гадко прижавшись друг к другу, в тьму, где шуршали мокрицы безцветныя…
CLAMOR HARMONIAE[5]
Я ласкаю нежныя кисти рук твоих и целую бледные суставы пальцев твоих, о сладчайший.
Я вдыхаю запах хитонов твоих, ароматных от вянущих лавров, влажной земли и роз багряных.
Я молюсь тебе, о, прекрасный, созданный мною.
Душа моя — миллионы изломленных, тревожных зеркал и в гранях зеркальных тускнеет вечность и отражают причудливыя очертания свои миры и вселенныя.
На утренней росе, когда рождается солнце в алом и дымном тумане, я бегу с седыми оленями к снеговым горам севера. И встречаю там богов моих, веселых и радостных. И смеюсь я там с ними и пляшу вместе с ними, розовея и пьянея от холода.
Я люблю их, ибо они, прекрасные, созданы мною.
Вот я иду, подымая ногою ворохи червонеющих листьев. Голодная ящерица уснула в валежнике и я буду ступать осторожно, чтобы не встревожить ее.
И буду целовать упавшее птичье перо и омывать себе руки пахучей росистой травою.
О, как прекрасна холодная зеленоватая плесень на стенах городских каналов и капли дождя на чугунных решетках.
Я подыму в пыли у дороги, придавленный и смятый тяжелым колесом, придорожный цветок и возьму его в грудь мою и он отдаст мне и мертвые лепестки свои и нити голубых и неясных жилок своих.
Бледную девочку с темным и печальным взглядом, встречу я на панелях города и буду венчать ее на призрачный трон белых стран моих, бледную девочку, маленькую королеву мою. И буду целовать ея грязный атласный башмак и золотистыя волосики на затылке.
Все мое и нет ничего кроме меня. Я создал вселенныя и я создам мириады вселенных ибо они во мне.
И вешняя лужа, в которой утонуло все небо с белыми купавами облак, — моя.
Вот я вижу землю и кажется она мне серым зерном, которое я могу сдунуть с ногтя моего, но на драгоценных пергаментах начертаю я тайны: знаки медно звучной поэмы моей о тревожной, увлажненной дымною кровью земле. Ибо я поэт.
Желтыя с синими жилками груди старухи прекрасны, как сосцы юной девушки, нежной, точно лесной снег, уснувший на тяжелых черных ветвях.
О, дай поцеловать мне темные зрачки твои, усталая ломовая лошадь[6].
О, дай поцеловать мне серыя ладони твои печальный негр.
Меднозвучныя и тревожный, как гул набатов, поэмы сложу я тебе, о, человек.
И увидишь ты полыхание зарев и грохот ревущий органов и флейт ты услышишь, о, человек.
БЕЛЫЙ ПАЯЦ
Посвящается «Л»
С ним можно встретиться в глухом переулке предместья. Он в потертом драповом пальто, и его небритое горло обвязано красной фланелью. На сжатыя в больной гримасе губы, свисает острый и тонкий, как клюв коршуна, — нос. И весь он похож на коршуна.
…На море был, вероятно, — шторм. Ветер хлестал мокрым снегом черные заборы и шумно свистел в проволоке обледенелых проводов. Качались голыя ветви, грозя тьме, как чьи-то изогнутые и длинные пальцы. Снег таял на лице и слезился в стеклах фонарей.
Я заметил его в глухом переулке. У фонаря вспыхнула красная фланель его шарфа. Клювом спускался нос над острым подбородком. Метнулись в мою сторону темные глаза.
Ветер носил волны снега. Злые горбатые старики играли в прятки с черными ставнями домов, уносились бешенным хороводом во тьму, протяжно и жалобно стонали где- то за заборами у мертвых голых ветвей…
Он, кажется, пел, а может быть, он плакал — я не знаю.
Мы были одни в уснувших кварталах. Я, как вор, крался за ним по заборам, цепляясь пальцами за скользкия холодныя доски. Осторожно ступал в глубокий рыхлый снег и не отирал талых капель со лба и с губ. Я крался за ним.
Старики наметали ему в спину седыя космы колких и холодных волос. Они хотели подхватить его в бешеный хоровод, бросить в мертвые пустыри, чтобы там во тьме плясать над ним с кошачьим визгом и хохотом.
Мы вышли на набережную, где ветер шумнее свистал и хлестался. Далеко-далеко висел узкий контур моста, и играли пятна сторожевых огней — красныя и зеленыя.
Город притаился и спал безпокойным большим зверем. В угрюмом небе дремали бледныя зарева… Шторм вероятно в море, и жены рыбаков теперь молятся Пречистой Деве, вслушиваясь в глухой угрозовый прибой…
Я крался за ним. Он остановился у темной дощатой стены и нагибался, открывая маленькую дверь. Сгорбился и вошел. За стеной что-то хлопалось и трепетало, как большия крылья темной птицы. Я подполз близко к дверцам и холодными пальцами искал в ней какой-нибудь щели. Золотистая свето-полоска резнула глаза. Я взглянул за дверь… Это уборная балагана. Тусклое зеркало на кривом столе, в углы свалены пестрыя тряпки и мятыя платья с зелеными блестками. Трепетали, точно крылья птицы, мокрыя обледенелыя полотнища у входа в балаган. Еще сегодня днем здесь дребезжали и выли медныя трубы, барабаны грохотали и обмерзшия девушки в платьях с зелеными блестками зазывали толпу. У этих девушек тонкия прозрачныя плечики и губы синеют на бледных больных лицах…