Чужая шкура - Страница 4
Бедный Эли. Я поискал глазами его последний букет, который служащие похоронного бюро почти завалили венками от мэра, оркестра, газеты и жюри «Интералье»[7], сочтя их более достойными, чем скромный букет лилий с карточкой «от Лили». Доминик обожала уменьшительные имена, и только ради нее он примирился с таким прозвищем. Я все же отыскал его — и оторопел: тычинки были обрезаны до самых венчиков. У меня перехватило дыхание, я отшатнулся, увидев в этом знак. Люди со скорбными лицами смотрели на меня. В слепящих лучах солнца, среди сосновых лап мне улыбалась Доминик. Своей удивительной, кроткой, забавной, искренней улыбкой.
Вместо того, чтобы взять лопатку с землей, которую мне торжественно протягивал могильщик, я достал мобильный телефон. Это нелепое приспособление редакция газеты выдавала тем сотрудникам, которые редко бывали в офисе, надеясь постоянно держать с ними связь. Я же включал его только в пробках, чтобы позвонить в клинику, — а сейчас я позвонил Эли Помару в Везине. Мне ответили, что он на групповом занятии. Я сказал, что звоню по срочному делу, и его позвали. Сбитые с толку служители ждали, когда я закончу разговор.
— Эй, в чем дело? — ворчит Эли, еле ворочая языком: ему дают слишком много лекарств во время курса дезинтоксикации.
— Это Фредерик. Я в Кап-Ферра.
— Тоже хотел быть, — бормочет он. — Вот хрень.
— Спасибо за цветы. Скажи, ты сам их посылал?
Приступ кашля взорвался у меня в ухе с такой силой, что пришлось убавить звук на телефоне. Шокированные участники церемонии возмущенно смотрели на мой мобильник.
— «Интерфлора», — выдавил Эли из последних сил. — Что не так?
— Ничего, цветы замечательные. Ты их о чем-то просил, когда заказывал?
— Белые лилии, а что? Они розы прислали?
— Нет.
— Зовут. Люблю тебя. Грущу.
Этот мятущийся человек когда-то писал утонченную французскую прозу, сравнимую разве что с Шатобрианом, но, спасаясь от раздиравших его душу демонов, угодил в лапы врачей, и с тех пор изъяснялся телеграфным стилем. Я представил, как он, этакий штрумф[8] в синем спортивном костюме, семенит к кружку анонимных алкоголиков, которые сидят по-турецки на циновках и заплетающимся языком излагают, по каким причинам они стали пить и почему твердо намерены завязать. Всякий раз, когда Эли отказывался от виски, он вновь начинал курить; его пульмонолог рвал на себе волосы, в конце концов посылал ему бутылку «Глен-фидиш» с пожеланием скорейшего выздоровления, и все возвращалось на круги своя.
— Мсье Ланберг! — раздался строгий голос могильщика, который все пытался всучить мне лопатку.
Я взял ее, высыпал землю на золотистую лакированную дубовую доску и передал соседу, который всем своим видом выражал свое ко мне презрение, очевидно полагая, что в презрении — истинное достоинство человека. А я бросил в могилу уже ненужный мобильник, и пошел прочь.
Доминик нет в этой яме, эта чопорная церемония не имеет к ней никакого отношения, и счастливые воспоминания о начале нашей любви в Кап-Ферра тоже ни при чем. Она звала меня к себе, в свой тихий приют, в свое одиночество, в белую мансарду, откуда столь тактично меня выставила, и куда я вернулся после аварии. Обстриженные лилии — это приглашение, призыв, и он значит гораздо больше, чем любой другой сигнал или обычная работа флористки, и пусть я не верю в привидения, мне абсолютно ясно: если Доминик хочет со мной поговорить, ее постскриптум будет ждать меня на авеню Жюно.
~~~
Со стоянки аэропорта Орли я забираю древний английский автомобиль, которому храню верность с двадцати трех лет. Мне давно известны все его капризы, хронические болезни и возможности: он не любит ни дождя, ни жары, ни снега, ни ветра, плохо переносит город, автостраду и виражи проселочных дорог. Он изводит меня, а я его обожаю. На нем Дэвид учил меня водить, а потом, когда я поступил в «Эколь Нормаль»[9], подарил его мне очень деликатно, как он умел, будто я делал ему одолжение, принимая подарок: «Ты же знаешь, в моем возрасте без гидроусилителя трудно». А себе, скрепя сердце, купил двухместный кабриолет «порше», тем самым предоставляя нам с Доминик свободу в нашей парижской жизни. Но судьба распорядилась иначе. Она поехала в Швенинген на международный конкурс виолончелистов и не вернулась — влюбилась с первого взгляда в ученика Растроповича. Мне же остались Париж, машина, не влезавшая ни на одну парковку, и курс классической литературы, который я забросил через два месяца скучищи среди зануд с улицы Ульм.
Вспоминая сегодня то время, когда Доминик была в Голландии, а я все пустил на самотек, я испытываю очень странное чувство — и тоску, и досаду, словно разминулся на узкой тропинке со своей судьбой, с единственной обещанной мне любовью. Месяцы одиночества, посвященные новому переводу Аристофана для диссертации, которую я так и не закончил, были не просто бегством в прошлое, но неким жертвоприношением. Только так мог я ждать тебя, чужим творением мостить твой путь обратно. Знаю, что уйдя от меня, ты дала мне шанс, но радость твоего возвращения перечеркнула его. Знаю, что твоя смерть ничего уже не изменит. К чему менять в себе то, что ты разлюбила, если нет надежды тебя вернуть? И почему я непременно должен что-то оставить после себя?
Заднее сиденье «армстронга» давно стало читальней, заваленной книжными новинками и томиками «Плеяды» — когда опять сломаюсь, будет что почитать. Здесь, на этой потрескавшейся коже, я в первый раз занимался с тобой любовью, пока машина еще стояла в гараже Кап-Ферра на тормозных башмаках. Ныне от нашей истории не осталось уже ничего, кроме памятных мест, запахов, автомобильного руля. И бесконечных поломок.
Я включил магнитолу — Второй концерт Йозефа Гайдна. Выезжая на окружную через туннель, я снова убедил себя, будто слышу в оркестровом многоголосье виолончель Доминик. Она никогда не стремилась выделиться, стать знаменитой, напротив, ей нравилось вносить свою лепту в общую гармонию, быть частью целого, необходимой, но вполне заменяемой. Самая независимая из всех женщин, которых я знал, не хотела быть солисткой.
Поскрипывая подвеской, я рассекал застывшую белизну авеню Жюно. Монмартрский холм утратил последнее очарование вместе с оранжевыми фонарями — их теперь редко встретишь. Ну, десяток-другой еще прячется в каких-нибудь тупичках, глухих закоулках и двориках — можно сравнить с теми, прежними, и поругаться в память о них. Но что мне за дело до Монмартра? Мне бы только пропетлять на третьей передаче по Коленкур, сбросить скорость при повороте на Жюно и затормозить у автоматических ворот подземной парковки, откуда я поднимусь на лифте прямо к себе домой. К ней домой. К нам домой. Я сдохну без тебя, это ясно, сгорю на медленном огне; все буду цепляться за прошлое и уничтожать себя, пока не превращусь в пепел. Вернуться сюда, и не шлепнуть тебя по попке, не найти тебя в ванной, в кухне, в твоем музыкальном салоне, обклеенном для звукоизоляции коробками из-под яиц; у меня было полгода, чтобы привыкнуть к этому, но я не сумел, Доминик, и никогда не сумею. Я люблю тебя, где бы ты ни была. Мне жаль, что я мешаю тебе забыть меня, мешаю уйти спокойно в иной мир, жаль, что я не даю тебе спокойно умереть, как не давал спокойно жить. Поверь, мне наплевать на это, я всегда был эгоистом, опять же ради тебя. Ради нас. Когда ты ложилась на меня ночью и говорила «ни в чем себе не отказывай», когда мешала мне удовлетворить тебя, чтобы я мог насладиться в полной мере, я всегда уступал тебе с легкостью, так у нас было заведено. Мне даже в голову не приходило, что таким образом ты учишься обходиться без меня.
А что же теперь делать мне? В наш последний год ты часто спрашивала: «А тебе не лучше без меня? Наверное, ты счастлив, когда свободен?» И я неизменно отвечал: «Я свободен только с тобой», — и все шло по-старому. Ты никогда ни в чем меня не стесняла. Я тоже никогда не мешал ни твоей карьере, которая мало тебя волновала, ни твоей страсти к виолончели, которую разделял, как мог. С юных лет мы были предназначены друг другу и не хотели добиваться в жизни ничего другого. Зачем же время разрушило то, что само и создало? Когда ты прятала свое тело от света, боясь разочаровать меня, я на все соглашался, я любил тебя по-прежнему. Пусть твоя фигура немного расплылась, пусть годы брали свое, — для меня все это значило не больше, чем волосы, остававшиеся на моей расческе, мои зубные коронки, жирок у меня на ляжках и боли в спине. Мы так сроднились за столько лет совместной жизни, Доминик, мне удалось измором победить красоту, талант, совершенство твоего голландского виртуоза, я бы прекрасно сгладил и нашу разницу в возрасте, ради тебя я бы заделался чудесным рано постаревшим дяденькой и был бы счастлив, если б это помогло мне и дальше быть с тобой. Да разве важно, что мне сорок, а ты на три года старше, неужели из-за этого ты выставила меня за дверь? «Я не разлюбила тебя и расстаюсь с тобой не ради другого. Я вдруг увидела себя твоими глазами и не хочу ждать, пока это сделаешь ты». Да нет, родная, я точно знаю, что охлаждения, которого ты страшилась, не было и быть не могло. И останься мы вместе, ты была бы сейчас жива.