Чумная экспедиция (Сыск во время чумы) - Страница 1
Далия Трускиновская
Сыск во время чумы
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Уродится же дитятко… В колыбельке – ангелочек, а как вылезло – ну, хоть плачь…
У всех – до отрочества ангелочки розовощекие, голосистые, улыбчивые, доверчивые, ласковые, к гостям вывести приятно. Этот – вечно чем-то недоволен, глядит исподлобья, то хмурится, то кривится. И выкормлен порядочно, вон ножки какие толстенькие, брюшко кругленькое, и светло-русые волосы чуть вьются, и принаряжен, а глядеть на него неприятно, а пуще того – неприятно, когда оно само, это дитятко, старшенький, Николашенька, на тебя глядит.
Потом уже догадались – виной был необъяснимый каприз Натуры, посадившей ему левую бровь чуть ниже, левый глаз – чуть глубже положенного, и веко, несколько толще правого, на него нависало так, что у малого дитяти образовался этакий подозрительный прищур, словно бы говорящий: а я про тебя знаю, дядя, что ты вор и мошенник…
Неудачная внешность стала причиной многих драк во дворе усадьбы, где за кустами смородины, крапивой и лопухами было самое ребячье царство. И вроде повода не было, а вся ребятня сразу кидалась на одного Николашку. Невзлюбили – и хоть ты их увещевай, хоть секи, толку мало. Разбираться с этой бедой пришлось деду, у которого внучек повадился отсиживаться. Дед сперва был тронут душевно, потом додумался до причины таковой внуковой любви.
В то время еще достаточно жило дедов, начинавших службу при государе Петре Алексеевиче и возмужавших без всяких нежностей, а этот еще и под Полтавой побывал, и в неудачном Прутском походе, так что был испытан и блистательной победой, и бесславным поражением.
После очередного сражения за лопухами, поставив расхристанного внучка промеж колен и утерев ему тряпицей кровавые сопли, дед сказал так:
– Николашка, дураков завсегда бьют. А ты будь умен да поглядывай – всякое намерение прежде всего на роже отражается. Всякое! Вон у меня сука Хватайка ухо чуть подымет, а я уже знаю, что у нее на уме (дед был страстным охотником). У людей точно так же. Ты присматривайся! По взгляду понять можно, по косоротине, поприщуру, по тому, как не сразу говорить начинает, по всему! Врут тебе или не врут, открыто говорят или заманивают! Дурака валяют или точно бить собрались. Не считай ворон, понял, дурень? Гляди в оба!
И тот же дед однажды выразился этак:
– Ох, ну не всем же красавчиками-то быть!
Внук науку принял и прибавил к ней свою – тоже, видать, не без дедовой подначки, но тут уж точно никогда не дознались. Заметив обмен взглядами, сулящий ему дразнилки и первоначальные для драки тычки, Николенька тут же сжимал кулаки и кидался в атаку. Обычно это бывало за кустами смородины и в лопухах, за сараями и амбарами, на задворках раскидистой и безалаберной, но весьма скромной деревянной московской дворянской усадебки, строенной в одно жилье. И с чего бы той усадьбе быть иной, коли хозяин, Петр Архаров, всю жизни был в чинах невеликих, а бригадирский получил лишь при выходе в отставку?
Конечно, Николеньке доставалось, но очень скоро он уразумел одну простую истину: боль – это всего лишь боль, и кровавые сопли – всего лишь сопли, и синяк – не навеки, и царапина так заживет – через месяц и следа не останется. А вот битый им противник, причем битый щедро, от души, впредь крепко задумается, прежде чем приступать к этим самым заводящим раздор дразнилкам. Не раз и не два опробовал он сию теорию на деле, кончилось же тем, что его, шестилетнего, приметили старшие парнишки.
Это было, когда он, напоровшись на двух недоброжелателей не в усадебном дворе, а вылезши через дырку в заборе в переулок, впал в бешенство – и случилось с ним озарение, он вдруг понял, что голова – тоже оружие. Мальчишка постарше и повыше ростом обхватил его сзади – и получил такой удар в лицо, что кровь из носа хлынула и всех перемазала.
– Стой, стой! Сдурел?! – раздался голос.
Николенька даже не сразу осознал, что от лютости и для увеличения силы удара зажмурился. Он открыл глаза, когда парнишка постарше, схватив его за руку, выдернул из драки.
Оба противника ревели в три ручья. Так, рыдая, и побежали прочь.
– Ну их, – сказал парнишка. – Крепко ты его лизнул. Кто тебя выучил?
– Не знаю…
Он исподлобья посмотрел на вопрошавшего. Тот был старше, намного старше, и в плечах уже по-юношески широк. Скуластое лицо, русые волосы, большие темные глаза – все было не таково, как в архаровском семействе. В стороне стояли еще двое парнишек, один был несколько на него похож – видимо, брат.
Николенька не стал выяснять, чего эта троица забыла в переулке.
– Тебя что, не учили – лизать не по правилам?
Он не понимал, чего от него хотят старшие. Потому молчал.
– Лизнуть можно, когда стенка на стенку, – объяснил брат красивого парнишки. – Тогда и в жабру можно, и в зоб. Понял? А когда до мазки – нельзя.
Они говорили на непонятном, но восхитительном языке взрослых бойцов.
– Да ну его, – не дождавшись от Николеньки ответа, высокомерно сказал красавчик. – Пошли, господа.
Это были дворянские дети, о том можно было знать и по одежде – все трое в опрятных кафтанчиках, хотя белые чулки – с дырками и спущенными петлями, башмаки – грязные, где-то парнишки, видать, лазили без спросу.
Николенька вздохнул – он страшно хотел пойти с ними, что бы ни сказали об этом домашние.
И он направился следом в какой-то смутной надежде, что обернутся, скажут еще что-то восхитительно взрослое, мужское, боевое.
Самое занятное – что надежда эта сбылась. Красавчик обернулся.
– Пошли с нами, научим, – позвал он. – Так будешь биться – надежей-бойцом сделаешься! Я вот, жаль, не успею.
– Чего не успеешь? – стараясь вести беседу на равных, спросил Николенька.
– А мне скоро в службу. Я в Семеновской гвардейский полк служить поеду, – похвастался собеседник. – Вот двенадцать лет исполнится – и поеду в Санкт-Петербург!
На вид он был старше – такой рослый, как будто ему уже стукнуло все четырнадцать, плотного сложения, весьма подходящего для кулачного бойца, и толстоватый для своих лет Николенька вдруг понял, что его полнота, предмет детских дразнилок, в новой жизни будет даже преимуществом.
Новая жизнь эта началась на низком берегу Яузы, куда привели его новые знакомцы. Там сходились парнишки, любопытные до боевых ухваток, и, как взрослые бойцы делились на «камзолы» и «бороды» – то бишь, на дворянство и простонародье. Кулачный бой на Москве уважали. Не только простой люд – иной купец не гнушался встать в стенку, иной офицер предпочитал кулак своей дворянской шпаге. Шпагой-то насмерть проткнуть можно, а кулаками помахать – любезное дело, и ежели кто зубов недосчитается – впредь ловчее будет. Опять же, кулак всегда при себе.
Парнишки имели кому подражать – каждую зиму к Масленице составлялись стенки, лучшие бойцы переманивались, а самые опытные и ловкие схватывались на льду Москвы-реки, там, где запруда на Неглинке позволила образовать довольно широкий и хорошо замерзающий пруд, один на один в охотницком бою. Их знали, за ними наблюдали, знакомством с ними похвалялись.
Явились там, на берегу, и тринадцатилетний знаток некого славного удара вполруки, да впоперек груди, и ровесник ему, мастер, перенявший у взрослого соседа приемы ломания – подступа к противнику на полусогнутых, с кривляньем и на первый взгляд лишними движениями.
Володька Орлов, годом старше Николеньки, и Феденька Орлов, годом его младше, уже вовсю употребляли бойцовское наречие. Считалось особым щегольством говорить «нюни», а не «губы», «хребет», а не «спина», «руда», а не «кровь». Удар, наносимый вполсилы, для проверки ловкости противника, звался «пытливым».
– Запомни наперед, – сказали они Николеньке Архарову. – Лежачего не бьют, мазку не бьют, лежачий в драку не ходит.
И так гордо при этом глядели, как будто не первую зиму на лед в стенке выходили.
– Кулак – не сласть, а без него – ни шасть, – такой поговоркой поделился с ним их старший, Алешка, выйдя из очередной схватки с подбитым глазом, однако его противкик остался лежать на прибрежной траве. – Вишь, он меня размашкой достал да тут же туза и проворонил. Учись, чадушко!