Чистое течение - Страница 1
Адольф Рудницкий
Чистое течение
(сборник)
А. Марьямов
Дневник современника
«Воспоминания о нынешнем дне». С таким подзаголовком выпустил несколько своих книг современный польский писатель Казимеж Брандыс. Но не только на обложке его «Писем к госпоже Зет» может быть по праву поставлено такое жанровое обозначение; оно определяет собою целую группу произведений польской литературы последних лет. Такие произведения печатаются на страницах многочисленных литературных еженедельников и составляют объемистые книги. Они подписаны различными именами, и в них видны не похожие друг на друга творческие индивидуальности. Но все они объединены пристальным вниманием к тому, что совершается вокруг нашего современника и в мире его собственных мыслей и чувств. Авторы таких книг не ищут изощренного литературного сюжета; они вовлекают своего читателя в сферу размышлений, в напряженную работу мысли, в совместные поиски насущно важных ответов на те вопросы, которые жизнь ставит перед ними обоими: и перед автором и перед читателем. Это литература, в которой писатель из рассказчика превращается в собеседника, а книга перестает быть монологом и становится нитью беседы, где размышления читателя непрерывно переплетаются с авторскими размышлениями. Русская литература знает этот жанр со времен Герцена. К воспоминанию о Герцене обращался, открывая свой «Дневник писателя», и Достоевский. Он тоже определял жанр этого дневника как беседу с другими, задачу свою видел в том, чтобы преодолеть нежелание задумываться, а протяженность беседы измерял не временем, но количеством газетных столбцов. К писателям, испытывающим неутолимую потребность в читателе-собеседнике и видящим главный смысл своего труда в возможности задуматься на людях и обменяться мыслями с широким кругом своих современников, принадлежит и Рудницкий.
В предлагаемый сборник включен раздел «Голубые странички». «Голубые странички» Рудницкого на протяжении многих лет приходят к польскому читателю еженедельно — в массовом популярном журнале «Свят» и в других журналах — сотней или двумя сотнями строчек, посвященных самым разнообразным темам: Так же как в «Дневниках» Достоевского, поводом для размышления служит иногда случай, описанный на прошлой неделе в газете, иногда — дорожное впечатление, иногда — прочитанная книга или случайный разговор со знакомым. Может такая «страничка» оказаться и законченной новеллой, вернее, наброском новеллы, написанным с акварельной прозрачной легкостью и изящной отточенностью. Собранные затем в книгах (таких книг Рудницкий выпустил уже несколько), они ничего не теряют оттого, что были вырваны из журнального окружения, отмеченного печатью своего дня. Эти календарные листки, написанные хорошим и умным писателем, посвящены не хлопотливой и преходящей «злобе» ушедшего дня, а поискам добра (не хотелось бы, чтобы такое противопоставление могло быть сочтено доступной и самосильно напрашивающейся игрой слов: оно в самом деле помогает разглядеть главную тему Адольфа Рудницкого, с его неустанным утверждением непреходящих моральных ценностей, с постоянным стремлением убедить читателя в том, что даже в самых жестоких — в мучительно жестоких — обстоятельствах «дневи довлеет» не злоба, но добро его, что новое, лучшее непременно побеждает).
Литературное кредо Адольфа Рудницкого с открытой публицистичностью выражено в коротенькой «голубой страничке», заключающей одну из книг писателя. Он сформулировал это свое кредо в форме вывески-заповеди, которую предлагает установить у входа в писательские дома творчества. Вот как звучит эта заповедь:
«Боритесь за мир, в котором найдется место для каждого честного человека, для каждой светлой мысли, никому не угрожающей. Художники, ощутите себя посланцами светлого смысла жизни. Величие задачи, величие нынешнего часа да будет вашим вдохновением, а ответственность перед человеком да станет единственным вашим ангелом-хранителем. Нет больше для вас никаких иных советов, и нет более ничего, что можно было бы вам сказать»[1].
А на одной из первых страниц того же сборника напечатан эскиз, озаглавленный «Над великими русскими». Это — размышление над книгами Толстого, Достоевского и Тургенева. Главный предмет записи — спор с Достоевским.
«Все во всех, — пишет Рудницкий, характеризуя персонажей Достоевского, — душа человеческая, как поле постоянно сталкивающихся противоречий, эта правда не покидает его. Душа человеческая постоянно раздираема; все четыре времени года сразу или почти сразу; тут встречаются снега Гималаев и хляби морские, — с этой правдой Достоевский не расстается. Никогда не бывает что-нибудь одно, всегда два, но хотя и два, а верить всегда следует в одно, — вот подлинное лицо Достоевского». И дальше Рудницкий замечает: «Все его люди имеют одну душу — его собственную; в конце-то концов Достоевский убежден, что душа — одна». И как бы до смерти утомившись, истерзавшись недобротою Достоевского, «жаркой безвоздушностью» его книг и их «горячечной температурой», жестокой неутомимостью писателя в «выстукивании людских сердец» (слово «выстукивание» присутствует здесь в медицинском значении), Рудницкий тянется к равновесию и светлой ясности Тургенева, заканчивая свой эскиз такими словами:
«Ничего нет удивительною в том, что прогрессивная русская интеллигенция ненавидела Достоевского, а он — ее. Непереносимо «иисусохристовство» Достоевского, творимое за счет нищеты российской».
Быть может, слова эти чересчур безапелляционны и неправомерно однозначны. Отношение прогрессивной русской интеллигенции к Достоевскому всегда было несравненно более сложным, и слова о «ненависти» отнюдь не могут определить это отношение в целом. Но ведь и для самого Рудницкого, несмотря на яркость и бескомпромиссную резкость отрицания, это не спор, а лишь видимость спора, не усталость от чтения Достоевского, а жалоба читателю на свои крестные тернии, на тяжесть собственной позиции, о которой всегда легче сказать, если взглянуть на нее со стороны, как на чужую.
«Единство души», несмотря на множество очевидных и жестоких противоречий, — это ведь и есть одна из характернейших черт в творчестве Рудницкого, начиная с самых первых его вещей и до самых недавних, — точно так же, как и стремление тщательно «выстукать сердце», точно так же, как и горячечно-жаркий климат его произведений. Если и тянуло его когда-либо к тургеневской ясной уравновешенности, то никогда еще он не пытался в эту сторону направиться, — не мог попытаться, потому что в формирующем его движении времени слух писателя яснее всего улавливал как раз ту самую тревогу и неуравновешенность, о какой говорил он в приведенной выше заповеди.
И сколько раз он отрекался от Достоевского, скольких других великих противопоставлял ему, клянясь всем им верностью и любовью и уверяя в том, что так непохожий на них Достоевский совершенно для него неприемлем. Вот рядом с Достоевским лежит на столе том Шекспира. Кого же из них предпочесть? Ну, конечно, Шекспира — «само солнце, саму радость жизни». Только он может быть избран в пример — бесстрашный перед преувеличением и даже перед тривиальностью, управляемый теми же законами, «что море, горы и лес». А если сравнить Достоевского с Бальзаком?
«Только Бальзак, никогда Достоевский, за которым нельзя пойти, который не оставляет человеку выхода, который — сама агония…» — «Бальзак? Да, только Бальзак».
И тут же он протягивает цепочку преемственности, которую открывает именем Паскаля, сравниваемого с «пылающим лесом», — Паскаля, в чьей тени, по словам Рудницкого, способен затеряться и Монтень со всей своей тонкостью и богатством, — и вводит в ту же цепь Достоевского, называя его «беллетризированным Паскалем» и имея в виду собственные слова о писателе, который, будучи подожжен одним пожаром, бросается в новый огонь, а «снятый с одного креста, бежит навстречу другим, не замедляя своего бега». И это опять не что иное, как весьма прозрачная расшифровка собственного понимания природы литературного долга. Согласно этому пониманию, «моралист» выше «беллетриста»; вопросы, которые он ставит, существеннее, чем преходящие «картинки жизни», и потому произведения «моралистов» просуществуют в читательской среде дольше и принесут больше пользы, чем книги, которые могут быть причислены к «беллетристике» — так, как понимает этот термин Рудницкий.