Четыре друга - Страница 20
— Слушай, Эдуард, — сказал Кондрат, сильно волнуясь, — Ты, конечно, можешь говорить о чем хочешь. Но в моей лаборатории я не позволю развивать такие идеи. Помощи от меня не жди.
Впервые Кондрат сказал «моя лаборатория», да еще так вызывающе. До сего дня я слышал только: «Наша лаборатория».
14
Уж не знаю, что особенно повлияло на Кондрата: то ли агрессивные рассуждения Эдуарда, то ли восхищение, с каким на него смотрела Адель, а всего вероятней, сложились обе эти причины. Только Кондрат переменился. Общение с ним никогда не доставляло удовольствия: неразговорчив, не острит, плохо слушает, вечно погружен в раздумья, часто раздражается и в раздражении грубит. Все это мелочи, конечно. Выражение «великие люди» отнюдь не равно выражению «приятные люди». Мы трое, его товарищи и помощники, не сомневались, что наш руководитель — великий ученый, во всяком случае, будет таким. И прощали Кондрату многое, чего от другого не потерпели бы. В общем, примирились.
Но с тем, что задумал Кондрат вскоре после возвращения Эдуарда, примириться было нельзя.
— Нам надо поговорить, — сказал он, придя ко мне.
— Валяй. Что-нибудь новое на установке?
— Пока не на установке, а вообще в нашей лаборатории.
Хорошо помню, что я механически отметил про себя странное словечко «пока». Оно звучало как предупреждение о чем-то, чего не должно быть. Кондрат выглядел необычно. Хмуростью и сосредоточенностью он бы не удивил, таким он бывал повседневно. Но злоба, вдруг обрисовавшаяся на лице, меня поразила. Злобным я Кондрата не знал.
— Поговорим об Эдуарде, — сказал он.
— Поговорим об Эдуарде, — согласился я.
— Он воротился с Гарпии, Мартын.
— Правильное наблюдение. Я это тоже заметил.
— Перестань иронизировать! Можно с тобой по-человечески?
— Можно. Слушаю человеческое объяснение.
— Эдуарда надо принимать в лабораторию. Мы так обещали ему.
— Верно. Он не увольнялся, а откомандирован на время. Он должен вернуться. С моей стороны никаких возражений.
— У меня возражения. Я не хочу Эдуарда.
— Не понял. Как это не хочешь? Вообще не хочешь Эдуарда?
Он усмехнулся.
— Не вообще, а в частности. Вообще — пусть живет и здравствует. Но не в нашей лаборатории. Хотел бы, чтобы ты меня поддержал.
— Это связано с Аделью?
— Нет.
— С чем же тогда?
— Эдуард мне неприятен. Это самое честное объяснение.
— Честное, но недостаточное.
— Уж какое есть…
— Давай поставим все нужные вехи, — предложил я. — Значит, твоя нынешняя неприязнь к Эдуарду вызвана не ревностью?
— Ревности нет, я сказал. Конечно, слушать, как она восторгается умом и смелостью Эдуарда, будто бы проявленной им на Гарпии… Но я бы стерпел. Мартын, мы с Аделью охладели друг к другу.
— А была ли прежде горячность?
— Возможно, и раньше не было. Ты наблюдателен и, вероятно, со стороны видел то, чего я не замечал. Но что бы ни было у нас в прошлом, сейчас того нет. Содружество есть, любви нет.
— Не много для семейного союза.
— Мне хватает. Возвращаюсь к теме. Ты меня поддержишь, если я объявлю Эдуарду, что ему нечего делать в нашей лаборатории?
— Одно уточнение. Ты скажешь Эдуарду, что против его возвращения в наш коллектив, потому что он стал тебе нетерпим?
— С какой стати оскорблять его? Он никогда не имел четко очерченной своей роли в нашем деле. Я скажу, что мы уже обходимся без него, пусть он использует свои способности в других местах.
— В таком случае, не поддержу. Я за возвращение Эдуарда.
Возможно, Кондрат ждал такого ответа. Он с минуту молчал.
— Итак, ты против. Может, объяснишь, почему?
— Объясню, конечно.
И я сказал, что примирился бы с отстранением Эдуарда, если бы Кондрата мучила ревность. Из недобрых человеческих чувств ревность — одно из непреодолимых, с этим нельзя не считаться. Древний мудрец с горечью восклицал: «Жестока, как смерть, ревность; стрелы ее — стрелы огненные». Можно тысячекратно осуждать ревнивцев, но нельзя не понимать, что ревность превращает соперников во врагов. Дружная работа у таких людей не получится. Но Кондрат сказал, что ревности нет. Просто по неизвестной мне причине Эдуард стал неприятен Кондрату. Мало ли кто кому приятен или неприятен! Разве это повод, чтобы отстранять человека, который немало потрудился с нами? Кто оправдает такой поступок? Не скажут ли, что в ротоновой лаборатории не захотели делить с товарищем предстоящий успех?
— Ты боишься, что тебе бросят в лицо подобное обвинение?
— Боюсь, что я сам брошу себе в лицо подобное обвинение.
— Не хочешь поддержать мое желание?
— Будем различать разумные желания и прихоти. Разумные желания поддержу. Прихоти — нет.
— Ты ясен, — глухо процедил Кондрат и вышел.
15
Внешне Кондрат успокоился. Об удалении Эдуарда из лаборатории речи больше не было. Зато сам Эдуард появлялся редко, у него хватало забот с доведением своего плана освоения Гарпии до всеобщего ознакомления. Адель часто сопровождала Эдуарда на публичные доклады о Гарпии. Эдуард нашел сторонников. Большинства они по добирали, но народ все был активный — горячо ратовали за колонизацию богатой сырьем планеты.
Бывали дни, когда в лаборатории находились только мы с Кондратом. Вспоминая то время, я отмечаю два новшества, отнюдь не показавшиеся мне особо примечательными. Об одном новшестве я уже упоминал: в кабинете Кондрата появились портреты физиков двадцатого века — Фредерика Жолио и Энрико Ферми. Добавлю лишь, что я часто заставал Кондрата на диване в глубокой задумчивости. Он не отрывал взгляда от Жолио и Ферми и о чем-то размышлял. Ни разу не замечал, чтобы он хоть толику внимания уделил висевшим над столом портретам Ньютона, Эйнштейна, Нгоро и Прохазки. Я как-то опять спросил, чем вызвано такое непрекращающееся внимание к ним. Он буркнул:
— Никакого внимания! Просто отдыхаю.
И вторым новшеством было то, что Кондрат стал предаваться лицезрению энергетической установки. Она была его единоличным творением, как ротоновый генератор моим. И мы возились с ней, как и он, Эдуард и Адель возились с моим генератором. Но это была помощь создателю, а не равноценное участие в создании. Не знаю солгал ли он, что не ревнует Адель к Эдуарду, но что он ревновал нас всех к своей работе, знаю твердо. В течение долгого времени наш интерес к главному аппарату лаборатории ограничивался риторическим вопросом: «Как там у тебя, Кондрат?» и вполне удовлетворялся туманным ответом: «Да ничего. Работаю».
Вероятно, нас всех устраивало то, что Эдуард называл «Кондратовой хлопотней». Молчаливость чаще всего сопряжена с медлительностью. Кондрат опроверг собой эту расхожую истину. Он был молчалив, но деятелен. Не скор на движения и решения, а именно деятелен, то есть непрерывно что-то делал: ходил вокруг установки, поднимался на нее, трогал то одну, то другую деталь, проверял подвижность исполнительных механизмов, точность настройки датчиков. Меньше всего такую «хлопотню» можно было обозначить холодноватой формулой «лицезрение».
А сейчас мы увидели нового Кондрата — не хлопочущего, а лицезреющего. Точнее определения просто не подберу. Он прислонялся к стене помещения или садился на скамью и озирал громоздкое собрание механизмов, приборов, кабелей и трубопроводов. Иногда — возможно, чтобы не привлекать нашего внимания — он вставал, до чего-то дотрагивался рукой и опять садился и смотрел, только смотрел, будто что-то его поражало во внешнем виде созданного им сооружения. И я замечал, проходя мимо, что чаще всего он всматривался в верхний шар, увенчивающий установку. Это был преобразователь. Здесь принимался поток ротонов от моего генератора, здесь он преобразовывался в те формы энергии, какие мы хотели получить. Но просто смотреть на преобразователь было делом пустым, он был забронирован фарфоровой оболочкой: если что и нарушалось внутри, то на оболочке это не сказывалось. Лицезрение фарфорового шара само по себе значения не имело — Кондрат размышлял о чем-то ином.