Четвертая жертва сирени - Страница 10
– Так вы у Хардина служите? У знаменитого адвоката Хардина?
– Что вы, Николай Афанасьевич, какое там! – Владимир махнул рукой и засмеялся. – Как я могу служить в адвокатской конторе? Я ведь пока что никто – исключенный студент-недоучка, без диплома, без профессии. К тому же по-прежнему под негласным надзором. Более того вам скажу…
Он приблизился еще больше, поднялся на цыпочки, так что наши головы почти соприкоснулись, и понизил голос:
– В прошлом году, в сентябре, за мной учредили самый строгий надзор полиции. О том был рапорт пристава первой части Самары господину городскому полицмейстеру. Мне такое знать, конечно, не положено, да я знаю. И даже не особенно горюю. – Владимир снова рассмеялся. – Так или иначе, а учиться дальше я обязательно буду! Вот, в начале месяца подал прошение министру народного просвещения. Жду разрешения держать экзамены экстерном, на юридическом факультете при Петербургском университете. По секрету скажу – потому я и называю господина Хардина благодетелем, что сопроводил он мое прошение своим ходатайством, да-с. Так что жду решения и надеюсь на благосклонность оного. А пока – готовлюсь. Вот, извольте видеть.
Ульянов подошел к двуколке, взял в руки портфель и, щелкнув замочком, раскрыл его. Там, помимо трех синих картонных папок с бумагами, лежало несколько книг. Одну из них Владимир вытащил и показал мне – толстенный том с множеством закладок. Взвесив этот фолиант на руке, он изобразил комическое восхищение и сказал, с нарочито-почтительными интонациями в голосе и грассируя более обычного:
– Александр Дмитриевич Градовский, «Начала русского государственного права». Очень, знаете ли, полезное чтение! И не только для экзамена. – Владимир вдруг посерьезнел. – Нет, в самом деле, умница был господин Градовский. Умница и благороднейший человек. Три года назад он был в числе немногих – совсем немногих, – кто вступился за одного студента-революционера, приговоренного к смертной казни. Даже выразил пожелание взять его на поруки и пообещал превратить студента в серьезного ученого. Ничего у него, у профессора, не вышло… – При этих словах серьезность внешности Владимира сменилась вдруг глубокой мрачностью. И от того весь он словно постарел. Не повзрослел, а именно что постарел, как если бы в несколько мгновений пролетели над его головою два десятка лет. Мне стало не по себе, я даже невольно поежился.
Но тут чело моего молодого друга разгладилось, черты помягчели, мрачность уступила место грусти, и он сказал:
– Впрочем, я нарушаю слово, которое сам себе же и дал, – не поминать ту историю всуе. Ах, жаль, чертовски жаль, что в прошлом году Александр Дмитриевич скончался. Он ведь перед смертью с очень многими иллюзиями расстался…
Я на мгновение задумался о студенте-революционере, кажется, даже понял, кого помянул Владимир, но тут снова бросил взгляд на книгу. При виде ее мне сразу вспомнилась другая, тоже связанная с правом, трактовавшая… Боже ты мой, о чем же трактовала она? Что говорил мне несчастный Сергей Владимирович, господин Ивлев? Что-то такое о немецком праве, об уголовных делах сложных и простых. Нет, не вспоминались мне его слова. А вот сам он и события минувшей ночи очень даже ясно вспомнились. И худо мне стало от того, что вновь увидел я внутренним взором запрокинутое, страдальчески искаженное лицо судебного пристава, чье сердце, по всей видимости, не выдержало избыточной для немолодого уже человека нагрузки. Я поежился, вспомнив вдруг, что был ровесником покойного. Видимо, от чрезмерной впечатлительности, то и дело овладевавшей мною последнее время, почувствовал я острый болезненный укол в груди слева.
Владимир, не заметивший моего настроения, продолжал говорить о Градовском, все более увлекаясь:
– И ведь как точно подмечено – на двух столпах держится государственный механизм, на церкви и собственности! Все прочее – чепуха, мишура, не более того. Вот эти два столпа рухнут – конец государству! И… – Тут он спохватился, видимо, почувствовав неуместность и несвоевременность подобных речей, отчего сам себя и оборвал: – Впрочем, что это я… Да, так вот, Андрей Николаевич Хардин по доброте душевной позволяет иногда посещать его на дому или в окружном суде, знакомиться с ходатайствами, набираться ума-разума в адвокатских делах. Так сказать, конфиденциально! – В узких глазах Ульянова появилась легкая насмешка. Уж не знаю, что именно вызывало у него веселье – положение поднадзорного, ставшего добровольным помощником знаменитого адвоката, или что другое. О своей ситуации он говорил с легкостью человека, не принимающего сложности всерьез.
Тут Владимир, видимо, понял, что угрюмость моя была вызвана отнюдь не его высказыванием о возможном крушении столпов государства – суждением, которому я в других обстоятельствах жизни непременно дал бы гневную отповедь. Ульянов внимательнее всмотрелся в мой облик, бросил взгляд на чемодан и баул, стоявшие у моих ног. По его оживленному лицу пробежала тень.
– Так-так… – пробормотал он. – Так-так-так… А как вы сами-то, Николай Афанасьевич? Какими судьбами? Надолго ли в Самару? – Он кивнул на мой багаж. – Похоже, надолго. Случилось что-нибудь? – Смешинки из глаз Владимира пропали так же внезапно, как и появились. – Уж не с Еленой ли Николаевной какая неприятность? Известно мне, что она давно здесь живет и даже вышла замуж. Хотите верьте, хотите нет, но я ни разу у нее не был. Впрочем, никаких предложений и не поступало. С другой стороны, летом я бываю в Самаре лишь наездами – мы всем семейством живем на хуторе, в Алакаевке. Так что же? Ошибся ли я?
– Не ошиблись. – Против желания я тяжело вздохнул. – К сожалению, вы не ошиблись, Володя, хоть я и не знаю, каким образом можно было об этом догадаться.
– Невелика загадка. – Ульянов небрежно повел рукой, словно отодвигая мои слова в сторону. – Только что пришел пароход, «Фельдмаршал Суворов». И, раз я встретил вас здесь, у пристани, да еще с таким багажом, полагаю, не будет мысленным подвигом предположить, что как раз на этом пароходе вы сюда и прибыли. И уж никак не на меньший срок, чем на неделю. А сейчас ведь июнь, в хозяйстве пора горячая. Помню я вас в прежние годы, летом вас и не сыскать было… Значит, оставили вы Кокушкино, имея весьма серьезные на то основания. И, судя по мрачному вашему лицу, основания эти приятными никак не назовешь. А что связаны они с Еленой Николаевной – ну так кто же не знает о силе ваших отцовских чувств? Das väterliche Gefühl, nicht wahr?[10]
В последних словах мне почудилась скрытая насмешка. Но нет, молодой человек смотрел на меня с доброжелательным, несколько строгим даже сочувствием. Так что в ответ на его объяснение я лишь хмыкнул неопределенно, решив про себя, что стал в последнее время чрезмерно подозрителен и требователен к окружающим.
– Что ж это мы стоим посреди площади? – продолжил Владимир. – Я так понимаю, что вы сейчас едете к Елене?
– В том-то и дело, что нет, – в сердцах ответил я. – Нет в том никакого резента.
– Стойте, стойте… – Мой ответ его удивил. – Что-то странное вы говорите. То соглашаетесь с моим предположением о приезде вашем к дочери, то вдруг говорите, что нет в том никакого, как вы старомодно выразились, резента. Воля ваша, Николай Афанасьевич, а только вы меня изрядно озадачили… – Владимир оглянулся. – Что-то мы с вами неудачно встали, – сказал он. – Прямо посередине Набережной. Давайте-ка отъедем в сторону.
Он легко подхватил мой баул и забросил его в двуколку. Взяв чемодан, я сделал то же самое. Затем мы оба залезли в повозку. Было тесно, но мы тем не менее сноровились.
– Не впервые я в Самаре, а верблюдам всякий раз удивляюсь, – сказал я. – Весьма характерный зверь, себе на уме.
– Что ж тут удивляться? – возразил мне Владимир. – У татар и башкир это, можно сказать, любимый транспорт. А насчет характерности – да, это вы правильно заметили, звери строптивые, с характером. Вполне оплевать могут. На улице такое не часто случается, а вот на скачках, на ипподроме – за милую душу. Я слышал, в городскую думу жалобы и петиции идут потоком – общество желает, чтобы на верблюдов нашли укорот.[11]