Черный - Страница 2
- Ну и напугал ты нас, - бормотала мать, обдирая с прута листья, чтобы сечь меня.
Меня пороли так долго и так жестоко, что я потерял сознание. Запороли меня до полусмерти, и, когда я очнулся в постели, я закричал, хотел бежать, родители меня держали, а я вырывался. Я совсем обезумел от страха. Вызвали доктора, как мне потом рассказали, и он велел, чтобы я лежал в постели, лежал и не шевелился, иначе мне не выжить. Я весь горел как в огне и не мог заснуть. Мне клали на лоб куски льда, чтобы унять жар. Когда я пытался заснуть, у меня перед глазами начинали раскачиваться громадные белые мешки, похожие на коровье вымя. Мне становилось все хуже, я видел эти подвешенные к потолку мешки уже и днем, лежа с открытыми глазами, и меня охватывал страх, что они упадут и меня затопит мерзкая жидкость. Днем и ночью я просил мать и отца убрать мешки, я показывал на них пальцем и приходил в ужас оттого, что никто, кроме меня, их не видит. В изнеможении я задремывал, начинал кричать во сне и снова просыпался: я боялся заснуть. В конце концов эти зловещие мешки исчезли - и я поправился. Но еще долго я с ужасом вспоминал, что моя мать едва меня не убила.
Каждое событие говорило на своем загадочном языке. И жизнь медленно открывала мне их скрытый смысл.
Помню, с каким изумлением смотрел я на упряжку огромных черных в белое яблоко лошадей, скакавших по дороге в облаке ныли.
Помню, как радовался я при виде ровных красно-зеленых овощных грядок на солнце, тянущихся к светлому горизонту.
Помню легкие прохладные поцелуи росы на своих щеках и ногах, когда я ранним утром бегал по дорожкам влажного зеленого сада.
Помню смутное ощущение бесконечности, когда я смотрел вниз, с крутого, поросшего травой берега, где стоит Натчез, на спящие желтые воды Миссисипи.
Помню тоску, которая слышалась в криках диких гусей, улетающих в хмуром осеннем небе к югу.
Помню мучительную грусть, что охватывала меня, когда до моих ноздрей долетал горьковатый дым от ореховых дров.
Помню острое неосуществимое желание уподобиться задорным воробьям, резвящимся в красной пыли деревенских дорог.
Помню стремление понять, а что же такое я, оно пробудилось во мне при виде одинокого муравья, тащившего ношу по своим таинственным тропам.
Помню переполнявшее меня отвращение, когда я мучил ножного, голубовато-розового рачка, а он все пытался забиться под ржавую консервную банку.
Помню надрывающее душу великолепие облаков в золоте и пурпуре от лучей невидимого солнца.
Помню смутную тревогу при виде кроваво-красного заходящего солнца, отражающегося в квадратных окнах выбеленных каркасных домишек.
Помню томительное ощущение, которое овладевало мной, когда я слышал влажный шелест зеленых листьев.
Помню мысль о непостижимости тайн, скрывающихся в бледных поганках, которые прятались в тени гниющих пней.
Помню ощущение смерти, которое я испытал, оставаясь живым, когда увидел, как судорожно билась на земле курица, которой отец одним движением руки открутил голову.
Помню мысль о том, что бог здорово подшутил над кошками и собаками, заставив их лакать языком молоко и воду.
Помню жажду при виде прозрачного сладкого сока, который сочился из свежесрубленного сахарного тростника.
Помню панический ужас, который комком застрял в горле и растекся по всему телу, когда я впервые увидел небрежно расслабленные синеватые кольца спящей на солнце змеи.
Помню, как я в изумлении лишился речи, когда при мне ударом ножа в сердце закололи свинью, окунули ее в кипящую воду, выскоблили, освежевали, выпотрошили и подвесили, разверстую и кровавую.
Помню, как меня манила сень царственно безмолвных, поросших мхом дубов.
Помню, как при виде покосившейся деревянной лачуги под ярким летним солнцем я впервые подумал об извечной несправедливости бытия.
Помню аппетитный запах только что смоченной дождем пыли.
Помню аромат свежескошенной, истекающей соками травы и вдруг пробуждающееся во мне чувство голода.
Помню благоговейный ужас, переполнявший все мое существо, когда с усыпанного звездами неба в тихую ночь низвергалась громада золотистого тумана...
Однажды мать сказала мне, что мы поедем в Мемфис, поплывем на пароходе "Кейт Адамс", и я начал изнывать от нетерпения, дни казались мне бесконечными. Каждый вечер я ложился спать в надежде, что утром мы наконец уедем.
- А пароход большой? - спрашивал я у матери.
- Большой, как гора, - отвечала она.
- А гудок у него есть?
- Есть.
- Он гудит?
- Конечно.
- Когда?
- Когда захочет капитан.
- Почему пароход называется "Кейт Адаме"?
- Так его назвали.
- Какого он цвета?
- Белого.
- Мы долго будем на нем плыть?
- Целый день и целую ночь.
- А мы будем спать на пароходе?
- Захочется, так и будем. Ну иди, играй.
Много дней я мечтал об огромном белом пароходе, плывущем по широким просторам реки, но когда настал день отъезда и мать привела меня на пристань, я увидел маленькое грязное суденышко, совсем не похожее на красавца, о котором я мечтал. Какое разочарование! Надо было подниматься на борт, а я заплакал, мать подумала, что я не хочу ехать с ней в Мемфис, но я не умел рассказать ей, почему плачу. Утешился я, уже бродя по судну и наблюдая, как сидящие на ящиках негры играют в кости, пьют виски, режутся в карты, едят, болтают, поют. Отец повел меня в машинное отделение, и я полдня не мог оторваться от вибрирующих механизмов.
В Мемфисе мы поселились в одноэтажном кирпичном доме. Я не мог привыкнуть к каменным домам и асфальтовым тротуарам, они казались мне чужими и враждебными. Город, лишенный зелени, лишенный всякой растительности, был для меня мертвым. Квартира, которую занимали мы вчетвером - мать, отец, братишка и я, - состояла из кухни и комнаты, где мы все спали. Вокруг дома был мощеный двор, мы с братишкой могли бы там играть, но я долго боялся выходить один на незнакомые городские улицы.
Именно в этом доме я впервые задумался о том, что же за человек мой отец. Он работал ночным швейцаром в кафе на Бийл-стрит, и я стал замечать его и бояться, только когда понял, что днем, пока он спит, мне нельзя шуметь. В нашей семье его слово было законом. Я никогда при нем не смеялся. Я прятался за кухонной дверью и с ужасом смотрел, как он грузно садится за стол, как пьет из жестяной банки, как долго и шумно ест, отдувается, рыгает и, наевшись, начинает клевать носом. Он был огромный, толстый, с выпирающим животом. Я всегда чувствовал, что мне он чужд, враждебен, далек.