Черные люди - Страница 120
— Да где ж она, та моя диадима?
— В Передней палате. Ждет гречин тебя, государь.
— Иди показывай. Царевич, беги!
Царь начал шевелиться, чтобы вылезти опять из-за стола, а боярин Хитрово так ринулся вперед в дверь, что длинные рукава его шубы змиями летели позади.
Царь, забыв уж про протопопа, осторожно спускал ноги с сафьянной скамейки, с которой соскочил царевич, потом медленно стал сползать с кресла, озабоченно обратив к Ртищеву довольный взор:
— Ты, Михайлыч, тово! Платить придется! Как там с Соболиной казной?
У царя даже щеки порозовели.
— Хватит ли? Боле двадцати тысяч, а?
— Хватит, государь! — с поклоном отвечал Ртищев. — Ну, с таможни возьмем… с Новгородской четверти!
— Так, так! А эдак, без диадимы, — говорил царь, — быть нам никак невозможно… Ежели Афанасий-то Лаврентьич[160] нам польский престол доспеет, как тогда без ее, без диадимы-то? А тут она уж и готова, диадима великого Констянтина-царя. А? Ха-ха!
Царь постоял, двое стряпчих одернули на нем кафтан, подали посох, он было двинулся к выходу.
Тут вспомнил про Аввакума:
— Да, ты-то, протопоп… Сейчас-то мне неколи, а случится поговорить — я тебя кликну… Кликну… Ты где стоишь-то?
— У Тверских ворот, у…
Но царь не слушал.
— Ты того, протопоп, живи на подворье монастырском. В Кремле… Я кликну, кликну… Михайлыч, дай ему, протопопу, в шапку десять рублев… Прими, Христа ради!
Царь двинулся в Переднюю палату, сбоку к нему подскочили два стольника, два стряпчих, позади Ртищев, сзади двинулся по знаку Федора-боярина и протопоп…
Передняя палата примолкла, бояре, толкая друг друга, стояли вокруг небольшого поставца, крытого алым бархатом. Тут же стоял художник — высокий сутулый гречин с огромными черными глазами, с длинной узкой бородкой, в белом кафтане, тонконогий, в узких, шилоносых бархатных башмаках. Цветная отара бояр, примолкнув, бескостно блеснула выгнутыми спинами в низком поклоне, потом медленно стала выпрямляться, уставившись на лежащую на поставце золотую шапку.
Диадима сияла тончайшей сплошной сканью, золото, разбитое, плющеное, тянутое, спутанное в бесконечные узоры, сияло, блестело, переливалось всеми своими извивами, впадинами, гранями, листиками, выпуклостями, зернами, бесконечно множа, разбрасывая вокруг солнечный свет, превращая ровное сиянье дивного металла в пылающий недвижно костер. Это было само солнце, живое, могучее, завороженное неподвижно чудесной силой искусства и все же бурно изливающее потоки живого огня, солнечного оживляющего света.
И в этом клубе золотого света крупными искрами горели синие, зеленые, красные, алые самоцветы, тонущие в золотом блеске, но не теряющие, а усиливающие в нем цветные свои чистейшие души, залог бесконечной многоцветности солнечного мира, подобного роскошному хвосту павлина, возникающего из одного солнечного яйца. Великолепный изумруд глубокого цвета виноградного листа, всаженный в гнездо розово-переливчатых жемчугов, венчал сверху, правил всей этой многоцветной, сияющей живой роскошью, восходящей, словно солнце из тучи, из опушки почти черного, сверкающего нежной остью якутского соболя.
Старый художник Иван Юрьев переступил худыми ногами, кашлянул, поднял руку, сказал торжественно:
— Царская коруна! На целый свет кесарь!
Искусство греческого мастера творило чудо: казалось, стоило только надеть эту шапку-солнце на голову — и весь мир рухнет на колени, преклонится, лягут во прах и покинутая Вильна, и невзятая Варшава, и недоступный, гордый Краков, и твердокаменная Рига, да все земли Еуропы, и сам Царьград, и Иерусалим.
Обняв плечики надежи-сынка, стоял перед новым чудом царь. Им обоим, отцу и сыну, придется носить эту шапку, властвовать над всем миром.
— Ай, хороша! — выговорил царь наконец. — Дай-ка примерю, каково будет! Зеркало-то дайте, стряпчие…
Метнулись стряпчие, стольники, по расписанным сводам палаты сверкнул зайчик от весеннего солнца, принесенное зеркало поставили на поставец, и царь, вздев на себя новый великий убор, любовался собой в чистый венецианский хрусталь. А на него смотрела подобострастная толпа — меховая, волосатая, в золотных да бархатных шубах, гул льстивых одобрений носился по палате:
— Пристала! Ну как влитая!
Царь поворачивался перед зеркалом и так и эдак. Он был пьян от роскошного зрелища, упоен лестью, захвачен виденьями будущего. Все сейчас казалось таким легким и исполнимым. Да еще недавно довели до царя дьяки Тайного приказа из Польши, что сказывал там на сейме король Ян-Казимир, что московский царь вот-вот ворвется в республику Польскую, заберет у Польши все области с русским населением, великим княжеством Литовским. Разделена будет Польша — Великая Польша и Пруссия станут достоянием Бранденбургского дома, а Австрия заберет Краков с его землями…
Радость жгла душу царя, не давала дышать. Он снял с себя золотую шапку и надел ее на царевича. Маленькое бледное личико скрылось в ней, тонкая шейка мотнулась жалостно. А бояре кивали, умиленно моргали глазами:
— Ай, хорошо! Бог видит, хорошо!
Уйти бы протопопу домой, к Тверским воротам. В Сибирь. В Енисейск… А как уйдешь, когда со всех сторон несется: «Поздорову ли, протопоп? Давно ли здесь, протопоп? Где обедни поешь, протопоп?» Как уйдешь, когда в карман суют серебро? Как уйдешь, когда у Фомича ждет тяжелая киса? Как уйдешь, даже коли оттирают тебя от царя все больше и больше боярские бороды да шубы да государственные дела? Как поймешь, что никому тут не нужны твое горячее сердце да истинная правда? Ей, никому…
Глава пятая. Боярыня Морозова
Ежели кто ныне на Москве скажет, что-де земля, как старикам известно, стоит на трех китах беломорских, под теми китами море страшное, а под морем бездна, а под бездной не ищи ничего, — над тем, пожалуй, и смеяться учнут.
Теперь в боярских многих хоромах — и у Морозова, и у Ртищева, и у Голицына — потолки да стены царскими изографами исписаны, и писано на них Солнце — как есть лик человеческий с пламенами косматыми. А кругом солнца того планиды кружат, судьбы человеческие вершат, и планиды те суть известны: Ермис, Афродит, Зевс, Крон, Екат — сиречь Луна. И те планиды не стоят на китах, а вокруг Солнца летают, и с ними — Земля. По звездам окаянные иноземные звездословы мнятся угадывать человеческие судьбы да счастье, и зрелище оно солнечное страшно гораздо.
То зрелище Солнца да планет боярам московским способно: оно от земель их отрывает. На земле их пусть смерды-мужики черные работают, а бояре, подобно тем планидам, кружат важным хороводом вокруг Алексея-царя-солнца, вьются вокруг него целой тучей, непробивным роем золотой мухоты, жужжат один про другого, звенят один на другого, плывут в царском блеске, в ласковом тепле, а о земле печаловаться и забыли. Великие люди!
Кто же был ближе всех к царю-солнцу, к пухлому Алексею Михайловичу, как не первый боярин Борис Иванович Морозов — первейшая планида летящая, царев дядька былой, царев советник, царев свояк, богатый безмерно, ведя великий иноземный торг поташом да хлебом с великой прибылью!
Велик и Илья Данилыч Милославский: тот обоим своим зятьям — и Морозову и царю — одинаково тесть-батюшка.
И боярин Стрешнев Родион, разве немного помене. Мать царица-то царица, Евдокия Лукьяновна, Стрешнева рожденная.
Или взять Ртищева. Царев верный дружок, ближний советник, царский наперсник и богомолец, жалованный окольничий, он тоже от царя не оторвется, кружит планидой, жужжит на новоявленных любимцев бояр — на Афанасия Лаврентьевича Ордын-Нащокина да на молодого, да из ранних Матвеева Артамона Сергеевича — поповского сына. Худородные они, а все лезут поближе к царскому свету, других, того гляди, сшибут.
А еще кто? Бояре Соковнины — те родичами Милославским доводятся. Сам-то Соковнин Прокопий Федорыч много сил на царской службе положил, в воеводах ходючи в Сибири. Две дочери-красавицы у него, Федосья да Авдотья, замуж выданы умно. Федосья за Морозовым Глебом, ближним боярином, братаном Бориса Иваныча, что в воеводах сидел, кормился в Новгороде Великом да в Казани, еще у Михаила-царя стольником был на свадьбе, да и у царя Алексея на свадьбе оберегал медовый сон молодых. Авдотья Соковнина выдана тоже богато: она за князем Урусовым, Петром Степановичем, царским кравчим, при выходах царских носителем скипетра. А Соковнины в родстве да в свойстве с Волконскими, Хованскими, Хитрово, — почитай, с пол-Москвой.