Черные глаза - Страница 27

Изменить размер шрифта:

Пару недель назад. У меня дома

— Ты просто не представляешь, это такое счастье! Это что-то нереальное!

— Я не представляю? Я как раз очень хорошо представляю!

— У нее такие ручки малюсенькие, она хватает меня вот так за палец, когда я ее кормлю! И я научился ее держать за подбородочек вот так, чтобы срыгивала. Даже Вика так не умеет. Приезжайте к нам! Приезжайте вот прямо весной! Или даже на Новый год!

— Посмотрим. Может, весной. Если получится.

— Вообще, конечно, тебе нужно думать о своем будущем. Я за тебя переживаю. Сколько ты можешь быть главным редактором «Раша Тудей»? Переезжайте лучше в Лос-Анджелес! Ты будешь писать сценарии, Тигран будет снимать, я буду вашим продюсером. Хашламу сварим!

— Вы же знаете, Михалюрич, я никуда отсюда не уеду.

— Вот ты уже немолодая, а все дура. Тигран, скажи ей!

Несколько дней назад

Звонит телефон.

— Рит… Ты дома?

— Да, Алексей Алексеевич. Что случилось? Что у вас с голосом?

— Рит, я тебе должен что-то сказать.

— Не пугайте.

— Миша умер.

— Какой Миша??? Как это???!!!

— Наш Миша. Сердце.

Десять лет бок о бок. Десять лет! Это половина моей хоть сколько-нибудь сознательной жизни. И ничего не успели за десять лет — не доспорили ни о том, что нужно России, ни о том, когда кончится телевидение, ни о вашем будущем, ни о моем, не доели ни хашламу, ни севиче, в нарды не доиграли, не доделали все, что надо было, конечно, доделать. Недоузнали друг друга, недопоняли. Недосказали. Недоуслышали.

И теперь уже никогда…

Вы теперь на том берегу. Надеюсь, вам там не скучно. Хотя бы потому, что вы никогда там не были раньше.

А на этом берегу пара десятков душ уж точно оплакивает вас настоящими, проливными слезами. Моя душа среди них, Михалюрич.

2014, ноябрь

Кегецик

Черные глаза - image111.jpg

Твоей маме было пятнадцать, когда заезжий строитель украл ее из отцовского дома и увез далеко за овраг, через три перевала, за Хосту. Отец твоей мамы обоих бы их пристрелил из винтовки, как перепелок, которых таскал целыми связками с малярийных болот, — если б нашел. Мачеха только бы сплюнула: «Хуже, чем турок, дочка твоя, черной собаке собачья смерть», а родная мать давно умерла — кашляла, бабки отлили воск, сказали дышать над котлом с кукурузой, накрывшись тяжелым ковром. Отец сам положил соседский ковер на послушную молодую жену, и она задохнулась, оставила четверых.

У пятнадцатилетней Устик и ее мужа-строителя ты родилась первой. Ваш дом стоял над землей на тяжелых каштановых бревнах — под домом жили корова и козы — а над ними новорожденная ты.

Потом у Устик и Минаса родилась еще маленькая Алварт. Ты носила ее на руках и кормила разваренной мамалыгой. Вечерами вы вместе с мамой баюкали маленькую Алварт, туго привязанную ремнями к люльке, сплетенной из горной ажины, грустной песней о бабочке, которая живет один день.

Однажды, когда твоя мама перебирала фасоль, Алварт начала сильно кашлять. Бабки отлили воск, но крашенный черной золой цепкий глаз соседки Майромки, овдовевшей еще до того, как ей исполнилось восемнадцать, оказался сильнее — Алварт кашлять не перестала. Она кашляла трое суток, а потом умерла. Тебе было шесть лет, и ты все поняла и запомнила.

У Минаса с Устик родились еще четверо. По утрам ты водила их всех пешком по оврагу вниз по горе в единственную на много селений вокруг школу — а после обеда вверх по горе по оврагу обратно из школы.

Твою самую маленькую сестру назвали Тамар — Минас запомнил это нездешнее имя, пока еще до женитьбы батрачил на стройках у моря.

Через год, в феврале, когда в вашем овраге проклюнулись розовые цикламены, крашеная соседка Майромка родила двойню. Весь Дурнабел делал вид, что не знал, кто отец этой двойни, но твоя мама Устик с тех пор никогда не снимала черный платок и никогда больше не запевала с тобой грустную песню про бабочку, которая живет один день.

С ранних рассветов до поздних закатов ты горбатила поясницу в сыром огороде, кишащем ленивыми полозами: полола фасоль, кукурузу, собирала тутовые листья, чтобы кормить шелкопрядных червей для колхоза — коробками бледных коконов были заставлены полки, которые твой отец натесал из каштановых бревен, — а длинных полозов, любивших погреть желтое брюхо среди кучерявой кинзы, ты, не разгибая спины, перерубала тяпкой напополам.

— Никогда не пойду за колхозника, — говорила ты, кутая в серый платок из собачьей шерсти окоченевшую от февральской земли поясницу.

— Эйгедэгей, за кого на роду написано, за того и пойдешь, — отвечала тебе твоя мама. Ее-то сгорбленную поясницу давно уже было ничем не согреть.

Тебе было почти тринадцать, когда началась война. Для тебя война означала терпкий надел жухлого табака. Днем ты срывала с кустов нижние листья в корзину, которую сплел твой отец кривыми руками, сидя на голой земле, из прутьев колючей ажины. Старый, длинный, укутанный мхом самшит, вырванный с корнем внезапной грозой, рухнул на твоего отца, когда он собирал на горе лопухи для соленого пугра, сделал его инвалидом и освободил от войны. Вечерами вы вместе низали табачные листья большой железной иглой на шпагат. Потом в других городах страны, о которой ты ничего не знала, хотя в ней родилась, из твоего табака делали папиросы и отправляли на фронт.

Через год твою фотографию напечатала городская газета. Так и написали: Кегецик Минасовна Демерчян, 14 лет, стахановка.

Немцы чуть-чуть не дошли до вашего дома. Но пришло много беженцев. Одну беженку, Валентину, ваша семья забрала к себе — в каштановый дом над козами и коровой.

— А где у вас сковородка? — спросила однажды тебя Валентина.

Ты не знала, что такое по-русски «сковородка», — в вашей деревне за Хостой в те времена не было русских школ.

Тебе стало так стыдно, что ты обежала весь Дурнобел, пока не нашла единственного соседа, еще до войны перешедшего на своей угрюмой кобыле три перевала, чтобы спуститься к зажиточным казакам, на Кубань, где ему обещали невиданных в хостинских чащах жирненьких поросят, которых можно кормить одними помоями, а под Новый год они вырастают в огромные густомясые туши — так, что розовая, с полосками сального глянца лопатка занимает целый коптильный бочонок.

Сосед показал тебе сковородку и спас тебя от позора.

— Никогда не пойду за колхозника! Только за грамотного! — окончательно определилась ты.

Однажды московский ансамбль, объезжавший с гастролями черноморские деревушки, заехал и к вам — в самую дальнюю деревушку, где все жители знали, что живут рядом с морем, но никто никакого моря ни разу не видел.

Твой отец к тому времени был уже мельником, уважаемым на селе человеком, и руководитель ансамбля, чисто вымытый человек в серой шляпе — остановился у вас.

Как-то после обеда, закурив на вашем балконе терпкую папиросу, он услышал, как под балконом, обрезая созревшую кукурузу, ты поешь на своем языке грустную песню про бабочку, которая живет один день.

Руководитель ансамбля пришел к твоему отцу и долго его уговаривал отпустить тебя с ними в Москву, объясняя, что у тебя есть все данные, чтобы стать великой артисткой.

Ты стояла рядом с отцом, пряча под фартук темные руки, где под ногтями никогда не вычищалась черная хостинская земля, и ждала приговора.

— Я по-русски плохо говорю, — сказал Минас. — Что такое артистка, я не знаю. Зато я знаю, что такое проститутка.

И ты осталась полоть фасоль в своем огороде.

Через десять лет заезжий ансамбль из Армении все-таки увез — но не тебя, а Тамар — замуж за кудрявого аккордеониста.

Ты училась в последнем классе, когда к вам в школу пришел новый историк, раненный под Сталинградом, с подвязанной левой рукой, голубоглазый молодой лейтенант Адам Алексеевич. Его звали так необычно — Адамом, — потому что у его родителей не получались дети. Точнее, они рождались и почти сразу же умирали. Один, второй, третий… Бабки отлили воск и сказали его родителям, что у них снова родится мальчик, назвать его надо Адамом, следом родится девочка, назвать ее надо Евой. И они тогда будут жить. Родители так и сделали.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com