Черно-белое кино (сборник) - Страница 11
Ознакомительная версия. Доступно 15 страниц из 71.
Изменить размер шрифта:
Ночью, за письменным столом
О сообщничество карандаша и бумаги!
Ты подобно содружеству путника и дороги.
А точнее – содружеству воина и равнины,
где под хрупким снегом хитрые скрыты мины.
О содружество карандаша и бумаги!
Ты причина множества всевозможных последствий —
величайших бедствий, дьявольских наваждений,
человеческих озарений и заблуждений.
О содружество карандаша и бумаги!
Вот сидит человек. Что, безумец, берет он в руки
Достает он пакетик с лезвием безопасным,
и оно становится с этой поры опасным.
Он опасным лезвием свой карандашик чинит.
Он любовно над ним склоняется. Он колдует.
Построгает слегка, пыльцу аккуратно сдует,
и опять строгает, и дует, и снова чинит.
Вот он в сторону отодвинул листок со стружкой.
Придвигает поближе листик бумаги писчей.
Тут не думай его отвлечь ни пивною кружкой,
ни вином, ни женщиной, ни отборной пищей.
Он исполнен сейчас решимости и отваги —
ни о чем таком разговаривать он не будет.
Вот его карандаш коснулся уже бумаги.
Что-то будет сегодня ночью. О, что-то будет!
Стихотворение, в котором появляется гусь
Годами сменяются годы.
С годами меняются моды.
Выходят из моды комоды,
и оды выходят из моды.
И вот седовласые барды
несут свои перья в ломбарды,
но денег ломбарды не платят
за их устаревшие перья.
Те перья исписаны так
в угоду вчерашнему вкусу,
что даже по старому курсу
цена им примерно пятак.
Но я не о бардах пекусь —
пускай разбираются сами.
А перед моими глазами
проходит блистательный гусь.
Нисходит он, как благодать,
ко мне на окошко садится,
и то, что он важная птица,
по перьям легко угадать.
Он весь как изящный сосуд
холодного высокомерья.
Он мне говорит: – Эти перья
удачу тебе принесут. —
И он говорит мне: – Прошу,
возьми их, мне вовсе не жалко.
Мне даже становится жарко,
когда я их долго ношу.
Бери их себе и пиши,
как тот гениальный поручик,
который не знал авторучек,
а были стихи хороши. —
Но я говорю ему: —
Лгут не перья,
а люди, по сути,
и завтра в чугунной посуде
за чванство тебя испекут. —
И я говорю: – О сосуд
холодного высокомерья!
О гусь, твои вечные перья
лжеца все равно не спасут.
И дело не в перьях, о нет,
а в совести, чести и вкусе.
Но больше ни слова о гусе!
Да, в сущности, гуся и нет.
А что же касается мод,
мне все-таки нравится мода,
согласно с которою ода нелепа,
как старый комод.
Автоматы
Мне в соседство даны автоматы.
Автоматы красны, как томаты.
Автоматы торгуют водой.
Автоматы – народ молодой.
Ни унынья у них,
ни печали.
Их история в самом начале.
У них первые как бы века,
а дорога еще далека.
Но ночами,
когда не торгуют,
о своем они чем-то толкуют.
Марсианский их странен наряд,
и глаза как-то странно горят.
Там какие-то споры и крики.
Там опасные зреют интриги.
Раздается призыв к мятежу.
И тогда я,
как некий правитель,
в пиджаке из хлопчатой бумаги
под неоновый свет выхожу.
Как тонка моя слабая кожа!
Нет, она на металл не похожа.
А под кожей —
сплетение хрупких
кровеносных сосудов моих.
Эта кожа боится пореза,
и ничтожны проценты железа
в этом теле,
которое весит
только семьдесят пять килограмм.
Но смолкают при мне автоматы.
Автоматы – они трусоваты.
И стоит,
как щенок-попрошайка,
автомат в переулке пустом:
будто сахар ему показали
и за это служить приказали, —
вот и встал он на задние лапы
и старательно машет хвостом.
Человек
Человеку живется горько.
У него и сервант, и горка.
Есть диван, и жена под боком.
А ему все выходит боком.
Он в квартире своей томится.
Перед ним океан дымится.
Острова в океане дики.
Он хотел бы плыть на Кон-Тики.
Нет ни горки и ни серванта.
Обстановочка серовата.
Не в квартире, не на диване —
человек плывет в океане.
Он клянет его в бога, в душу.
Он во сне уже видит сушу.
Но кишит океан акулами,
И дымком берега окутаны.
Человека трясло, ломало —
все ему, человеку, мало.
Подавай ему плод запретный.
Очень любит он плод запретный.
Он и в тесном трамвае едет,
и совсем никуда не едет —
все равно он куда-то едет,
все равно этим плодом бредит.
Он к нему простирает руки,
на губах ощущает сладость.
Он не может без этой муки.
Это старая его слабость.
Элегия
Тихо. Сумерки. Бабье лето.
Четкий, частый, щемящий звук —
будто дерево рубят где-то.
Я засыпаю под этот звук.
Сон происходит в минувшем веке.
Звук этот слышится век назад.
Ходят веселые дровосеки,
рубят, рубят вишневый сад.
У них особые на то виды.
Им смешны витающие в облаках.
Они аккуратны. Они деловиты.
У них подковки на сапогах.
Они идут, приминая травы.
Они топорами облечены.
Я знаю – они, дровосеки, правы.
Эти деревья обречены.
Но птица вскрикнула, ветка хрустнула,
и в медленном угасанье дня
что-то вдруг старомодно грустное,
как дождь, пронизывает меня.
Ну, полно, мне-то что быть в обиде!
Я посторонний. Я ни при чем.
Рубите вишневый сад! Рубите!
Он исторически обречен.
Вздор – сантименты! Они тут лишни.
А ну, еще разик! Еще разок!
…И снова снятся мне вишни, вишни,
красный-красный вишневый сок.