Черная обезьяна - Страница 3
Я кивнул с деревянным лицом. Подумал и еще раз кивнул.
– Слышали. Но это опять же не имеет значения, – сказал специалист. – По крайней мере, определяющего… С детьми, которых вы видели, работали хорошие психологи. Неизвестно, где их родители, но… судя по некоторым реакциям, какие-то родственники у них были; кроме того, мальчики, скорей всего, никогда не подвергались насилию… и у девочки сохранена девственная плева…
Специалист повернулся ко мне с недовольным выражением красивого лица и спросил:
– О нейрогенетике вы знаете что-нибудь? Впрочем, не знаете наверняка. Я скажу вам проще: здесь одновременно работают химики, психологи и биологи, которые занимаются изучением поведения человека. Хотя бы ДНК знаете, что такое? Знаете?! И что?.. Ладно, молчите. Ученые уже пытались изучить и сравнить ДНК людей, которые, скажем просто, начисто лишены представлений о гуманности и морали… Результаты оставляют желать лучшего. Но есть, например, молекула окситоцина. Если у женщины нет окситоцина, она равнодушна к детям. Никто не понял почему, но это так… Вы видели одну из этих матерей, помните? Убийца своих детей. Говорят, что алкоголизм, безработица, социум… возможно. Но в ее конкретном случае это ерунда. Просто у нее нет того, что есть у других женщин!
Он помолчал, не сводя глаз со шторы.
– А эти ребята равнодушны не к детям. Они равнодушны к человеку. И, кстати, почему-то не плачут… – Специалист повертел в руках невесть откуда взявшийся карандаш и быстро произнес: – Равнодушны, по крайней мере, почти ко всем людям, кроме них и подобных им.
– В чем подобным? – столь же быстро спросил я.
– Это мы и пытаемся понять. Помните о маленьких китайских палачах? Тут другая история: дети, которых вы видели, не просто не имеют, но и со временем не приобретают представлений о зле и… ну, скажем, грехе… Вернее, убийство человека в их понимании никак не связано с этими представлениями. При случае они будут убивать без любопытства и без агрессии. Более того – сделают это как нечто естественное.
– И Радуев из таких? – скороговоркой спросил я.
– Нет. Радуев легко препарируется. С точки зрения… э-э… науки – ничего общего с ними.
– А другие?
Специалист брезгливо поморщился.
– Нет, нет, нет. Это человеческие уроды, ничего нового. Весь собранный здесь взрослый паноптикум – человеческие уроды. Они нам, скажем прямо, уже не нужны, эти недоумки… По крайней мере, я ими не занимаюсь совсем. Ничего общего, я сказал.
– Иной человеческий вид? Да? Эти дети – они другой природы? – вдруг произнес я, пытаясь заглянуть в лицо специалисту.
Он вдруг посмотрел на меня удивленно, а на Максима почти с раздражением.
– Кто же имеет… отношение к этим детям? – еще раз спросил я, словно прослушав его ответ. – Подобные им взрослые… особи… есть?
– Мы никого не нашли пока. Либо эти недоростки появились совсем недавно и еще не успели вырасти. Либо они, вырастая, изменяются… Либо они выросли в тех, кого мы еще не знаем. К своему счастью…
– Они только в нашей стране встречались… такие подростки? Есть известия о том, что…
– Нет таких известий. Нет! Потом, работа только началась – эти подростки поступили к нам несколько дней назад. И вообще, я, по сути говоря, имею дело с жидкостями, а не… с людьми. Так что…
Специалист вновь с неудовольствием посмотрел на Максима – и совсем раздраженно, даже не пытаясь скрыть эмоции, на меня.
На прощанье махнул полой белого халата.
Я еще раз, словно на память, приложил руку к столику.
…Дверь. Лифт. Бумага о неразглашении, которую мне молча подсунули, а я молча ее подписал. Пропуск. Пространство…
Милаев вышел вслед за мной вроде бы покурить, но без сигареты.
Я остановился, не оборачиваясь к нему, принюхался к раскаленному воздуху. Лето в этом году сбежало из ада. Пахло дымом, валокордином, жаровней, плотью.
– Слушайте, – окликнул меня Максим, – правду говорят, что вы одноклассник Велемира Шарова?
Мой главный тоже всё время об этом спрашивает.
Неправда.
«Когда всё это кончится?» – лениво спрашивал я себя, ковыряя ключом в замке своей квартиры.
Опять заперла дверь изнутри, ненавижу эту привычку. Приходишь в родной дом и стоишь, нажав звонок, минуту иногда. Минута, блядь, это очень много.
Дверь распахнули дети, сын и дочь.
Это они закрылись, зря я ругался. Чтобы достать до замка и закрыть дверь, они вдвоем подтаскивают стул к порогу. Чтобы открыть – опять подтаскивают.
Она ростом с цветочный горшок с лобастым цветком в нем.
Он с велосипедное колесо, только без обода и шины – весь на тонких золотых спицах: пальчики, плечики, ножки – все струится и улыбается, как будто велосипед в солнечный день пролетел мимо.
Стоят с распахнутыми глазами.
– Ты что нам купи-ил? – ежевечерний допрос.
– Вот, жвачку.
– Какая это?
– Земляничная. Земляничные поляны.
Целые поляны земляники напихали себе в рот и стоят не уходят – вдруг у меня еще что есть в карманах. Жуют, как две мясорубки. Глаза от напряжения круглые и умные.
Снимаю ботинки, белые носки мои выглядят так, что ими пыль с книг вытирать можно.
– Мама дома? – спрашиваю тихо.
Отрицательно крутят головами, оба, одновременно, потом сын говорит:
– Нет, ушла.
Потом дочь говорит:
– Мамы нет, ушла.
Каждый из них говорит так, как будто второго не существует. На любой вопрос – два ответа.
– А папа есть?
– Ты папа.
– Вот наш папа.
Тыкнули пальцами с двух сторон, в левое бедро и в правое.
С недавних пор жена не боится оставлять их одних, правда, ненадолго. Они смирные, спички не жгут, окна не открывают, ковыряются у себя в комнате. Строят домик.
Еще мне кажется, что с недавних пор она их ненавидит – не постоянно, но припадками; может, поэтому и уходит, чтоб не видеть. Они машут в окно ей лапками, она отворачивается – и судорога на лице. Это я ее довел.
Вскрыл холодильник, пошуровал в холодке, нашел сосиску и старый сыр, начал грызть его как яблоко, пока шел к столу, потом вернулся за майонезом.
Дети проделали весь этот путь по большой кухне со мной: туда, обратно, туда. У холодильника дважды привставали на цыпочки, заглядывая.
– А есть что-нибудь вкусненькое? – он.
– Пап, дай чего-нибудь вкусненького! – она.
Из вкусненького варенье, они не хотят. Нет так нет.
Сосиску разогрел в микроволновке – она лопнула и начала там салютовать. Опять жена даст втык за то, что вся печка грязная внутри. Скажу, что не я.
(«Да, сосед», – скажет она.)
Вытащил тарелку, сосиска дымилась, искореженная.
– Ой, – сказал сын, глядя на сосиску.
– Вау, – протяжно сказала дочь.
Я внимательно посмотрел на дочку, она сыграла плечиком.
«Надо же, – подумал неопределенно, – девка уже…»
Встали по обе стороны от меня.
Я подумал и еще раз сходил к холодильнику за огурцом. Как вкусно: огурец, ошпаренная сосиска, сыр, вот хлеб еще достанем.
– Я тоже хочу огурец, – сказала дочь.
– А я сосиску, – сказал сын.
– Вы ели? – спросил я, пережевывая.
Они переглянулись: не помнят.
Опять встал, пошел к холодильнику. Сколько раз я открою-закрою его за время обеда – двадцать два или меньше? Яйца сейчас в гоголь-моголь взобьются. Кстати, да, яйца.
– Яичницу будете? – спросил, не оборачиваясь.
Когда вернулся – они вдвоем, ёрзая, сидели на моем стуле и доедали мой прекрасный обед.
– Пап, ты меня любишь? – спросила дочка весело.
– Люблю, люблю.
Треснул яйцом о край сковороды.
Сын смолчал, увлеченный вылавливанием огрызка сосиски, упавшего в банку с майонезом.
Дочка доела огурец и решила продолжить разговор с той же интонацией, как будто не произносила эту фразу семь секунд назад.
– Пап, ты меня любишь?
Вместо «ш» она произносит «с» – «любис».
– Нет, не люблю, – сам себе удивившись и не думая о смысле произносимого, вдруг ответил я, пошевеливая сковородой с яичницей.