Черная моль - Страница 12
— Расстроен. Нуждаешься в утешении. Итак, о ревуар, дорогуша.
Плышевский, махнув рукой, вышел.
Свекловишников поглядел ему вслед. Ох, ловок же, шельма! А ведь как умеет жить! Квартира у него — игрушка, музей, картинная галерея. И знакомых тьма, все артисты, музыканты. Ну, впрочем, и в деловом мире у него знакомых хватает, обижаться не приходится. Откуда это у него все?
И много ли, собственно говоря, знает Свекловишников о своем компаньоне? Положим, кое-что все-таки знает. Не от него самого, конечно, а так, от общих знакомых: Плышевский — фигура среди «дельцов» заметная. Рассказывают, что родом он из богатой семьи крупного петербургского чиновника, учился за границей — Гейдельберг, Сорбонна, Иена. Аристократ, сукин сын, голубая кровь. В годы нэпа — своя меховая фабричонка. А брат его, говорят, вначале пошел по дипломатической линии, революция застала его в Лондоне, там и остался. Потом этот брат стал будто бы заправилой в какой-то меховой компании. Наследственное у них это, что ли?
И тут передают одну темную историю. Зная Плышевского, поверить в это, вообще-то говоря, можно. Каждый год на международные пушные аукционы в Ленинград приезжает представитель этой компании, от брата. И в эти дни Плышевский обязательно оказывается тоже в Ленинграде. И вот этот самый представитель будто бы продает ему доллары во много раз дороже официального курса. На полученные от Плышевского советские деньги иностранец, в свою очередь, закупает в магазинах антикварные вещи и другие ценные товары соответственно во много раз больше, чем мог бы, если бы обменивал доллары в банке.
Словом, бизнес! Но и Плышевский, конечно, в таком случае в накладе не остается. Однако что он делает с этими долларами, никому не известно. Но что-то делает, это уже факт. Валютчик он крупный…
А в тридцатом году фабричонку его все-таки конфисковали, говорят. Вот после этого он и работает на государственных меховых фабриках и в артелях. Ворочал, передают, большими делами. Привлекался по трем процессам. Но из первых двух вышел «сухим, под чистую», а по-третьему получил пустяковый срок. И ворожил ему каждый раз будто бы все тот же Фигурнов, в двадцатые годы у него же на фабрике юрисконсультом служил. Дружба старинная. И до сих пор как что — к Оскару Францевичу, «светлой голове».
Да, за таким, как Плышевский, он, Свекловишников, как за каменной стеной. Вот и сейчас придумал же: самим в МУР сунуться! Что и говорить — нахально. Но уж Фигурнов-то знает, что советует: он на этом «собаку съел»; шутка ли — четверть века, поди, в адвокатуре! Да и сам Плышевский — тоже ловкач первейший. В жизни бы ему, Свекловишникову, не придумать таких махинаций с «отходами», с обменом шкурок в цехе Синицына. Ну, а что выкинул Плышевский с Жереховой? Это уже, так сказать, «высший пилотаж». Конечно, если бы директором оставался Петр Матвеевич, то у Плышевского этот номер никогда не прошел бы. Но прежнего директора выдвинули на ответственную работу в министерство, а Свекловишникова, который был его заместителем по снабжению и сбыту, временно назначили исполняющим обязанности директора. Вот Плышевский и развернулся. Между прочим, он его и с Полей познакомил.
Капитал у Плышевского громадный, это уж точно. Ну, а где хранит, в каком виде, так это разве узнаешь? Глупо даже пытаться.
Интересно, неужели ему никогда не бывает вот так же минутами страшно, как Свекловишникову, нестерпимо страшно и тошно, жить тошно, есть, пить, спать, работать? И ведь тоже дочь есть, хоть одна, а дочь. И неужели она никогда не задает ему тех же вопросов, что и его Виталий: «Откуда, папа?..» Впрочем, кто ж его разберет, этого Плышевского! Снаружи, кажется, обходительный, простой, даже мягкий, а копни — кремень, глыба бесчувственная, весь, как в броне. Да, недаром говорят: чужая душа — потемки, особенно душа такого человека, как Плышевский, темна, ох, темна!
Свекловишников тяжело вздохнул, потом встал, потянулся до хруста в суставах, достал из шкафа пальто, шапку, погасил лампу и вышел из кабинета.
Фабрика начинает работать рано. Еще сумерки стоят над городом, а к проходной уже вереницей тянутся люди.
Ярким голубым сиянием полны широкие окна цехов. Там, внутри, над конвейерами и рабочими столами протянулись кумачовые полотна лозунгов, на подоконниках и специальных полках вдоль стен разместились бесчисленные горшки с цветами, приглушенно играет радио.
Девушки неспеша расходятся по своим местам, весело переговариваются, смеются, шушукаются, пристроив на столиках зеркальца, поправляют прически, кокетливо повязывают пестрые косынки, кое-кто даже подмазывает губы, пудрится — ну, просто как будто на бал собираются, а не работать.
Жерехова наблюдает за ними через открытую дверь своего кабинета, отгороженного от цеха тонкой, фанерной стенкой.
Вот мелькнула перед ней худенькая фигурка в цветной косынке — Лидка Голубкова. Уже много дней приглядывалась к ней Жерехова. Что-то творится с этой девушкой неладное. Еще недавно была тихая, скромная, а сейчас не узнать. На прошлой неделе вдруг нагрубила мастеру, та ее попробовала осадить, так Голубкова такую истерику закатила, что мастер не знала, что и делать, сама перепугалась, ушла, а Голубкова нахально улыбнулась ей вслед как ни в чем не бывало. И еще кое-что поважнее стала замечать за ней Жерехова. Такое уж никак упустить нельзя, надо рассказать Плышевскому.
В кабинет к Жереховой забежала Валя Спиридонова, рыжая, веснушчатая, хитрая, сама широкая и неуклюжая — «кобыла», звала ее про себя Жерехова. Спиридонова плотно прикрыла за собой дверь и вполголоса спросила:
— Мария Павловна, какой товар сегодня работать буду?
— Каракуль, Валечка, как всегда. И по тем же лекалам, — многозначительно добавила Жерехова, доставая из самого дальнего угла кабинета из-под груды какого-то хлама стопку лекал. — Держи вот.
— А все шапки в наряд пойдут, как вчера?
— Нет, Валечка. Сегодня двадцать не пойдут. Я на финише твою карточку заберу, будто для проверки. Потом наряд закроем. А за эти двадцать рассчитаемся, как обычно. Поняла?
— Поняла, Мария Павловна.
Спиридонова хитро улыбнулась и выбежала из кабинета.
Минуту спустя примерно такой же разговор произошел и с Зоей Белкиной, маленькой, вертлявой девушкой с узеньким, плутоватым, как у хорька, личиком.
Тут Жерехова спокойна: эти две не подведут, привязаны самой надежной цепочкой — деньгами. Для них лишняя тысчонка в месяц — не шутка, ради этого будут молчать как рыбы.
Но вот в кабинет зашла Аня Бакланова. Жерехова настороженно, исподлобья взглянула на девушку. От этой ничего хорошего ждать не приходится: комсорг цеха, язва. Она и дверь за собой не прикрыла, говорит громко, уверенно:
— Мария Павловна, девушки опять недовольны. Нет порядка. На последнем комсомольском собрании ведь говорили…
— Ты мне опять работать мешаешь! — взорвалась Жерехова. — Опять! В мои распоряжения вмешиваться не позволю! Слышишь?
— Не кричите на меня, Мария Павловна, — с трудом сдерживаясь, ответила Аня. — Криком рот не заткнете. Я не от своего только имени говорю.
— А, ты еще грозить! Комсорг называется! Да тебе, склочнице, знаешь где место?..
— Почему только Спиридоновой и Белкиной крупный товар идет? — краснея и волнуясь, спешит высказаться Аня. — А другим почти все мелочь, кроить из нее мука одна. Все говорят, любимиц себе завели.
— Ах так, любимиц? Кто говорит? Скажи, кто? Я им дам любимиц!
— Ну, например, я, — неожиданно спокойно ответила Аня. — А если вы не хотите считаться с комсомольским собранием, я в партком пойду, к Тарасу Петровичу. Вот!
— Парткомом пугаешь? Иди! Доноси! Не боюсь — закричала Жерехова.
Аня еще сильней покраснела и выбежала из кабинета, сильно хлопнув дверью.
В этот момент на весь цех зазвенел звонок, и через минуту мерно загудел конвейер. Рабочий день начался.
Жерехова еще долго не могла успокоиться. Потом она зашла в кладовку, просмотрела доставленные из цеха заготовок «паспорта» — кипы подобранных шкурок, отложила самые мелкие и пошла с ними к Синицыну. Там они уже вдвоем осуществили нужную операцию.