Черная легенда - Страница 9
То, что ценой жизни устанавливается ученым-исследователем, обывателю непонятно и неинтересно. А то, что выдумано с расчетом на уровень читателя – легко усвояемо. Поэтому нет ничего удивительного, что древний европейский, а точнее – аккадийский или шумерский миф о Каине и Авеле, земледельце и скотоводе, воскресает в интерпретации истории Азии и Северной Африки. Меняется лишь оценка сторон: автор книги Бытия сочувствовал скотоводу Авелю, а наши историки и их читатели – земледельцу Каину, но ни те, ни другие не утруждают себя доказательствами своих тезисов. Им они просто не нужны.
И тут мы наталкиваемся на новое явление: подмену исследования декларацией, тщательного изложения причинных связей во временной последовательности – живописными описаниями личных впечатлений авторов произведений, написанных столь талантливо, что они заслоняют собой историческую действительность. Литературные образы Роланда или Вильгельма Телля ничего общего не имеют со своими прототипами, но вымышленные, а не действительные герои становятся образцами для потомков, а когда проходят века, то начинаются поиски Атлантиды, Шамбалы и Эльдорадо. Места для научного анализа прошлого не остается. Соблазнительность вымысла отметил даже А. С. Пушкин, заявивший, что «…низких истин нам дороже нас возвышающий обман». Прав ли он? Чем является миф для человечества: благом или злом?
Сначала уточним значение термина «миф» как источника информации. Значение это двояко: 1) по-русски «миф» – это вымысел, искажение фактов, несоответствие рассказа реальности; 2) «миф» – это древняя литературная форма сказания о богах и героях [41, стр. 168]. Приведенные понимания встречаются одинаково часто, хотя по смыслу противоположны друг другу. Соответственно и отношение к мифу возможно двоякое: либо это разновидность лжи, сознательной или бессознательной, либо «миф не есть бытие идеальное, но жизненно ощущаемая и творимая вещественная реальность [80, стр. 14]. Если это верно, то „призыв“ создать новую мифологию – „мифологию разума“, выдвинутый Гегелем как „первая программа системы немецкого идеализма“ [30, стр. 213], основателен и перспективен. Примирить эти два значения невозможно. Значит, надо сделать выбор.
А. В. Гулыга в цитируемой статье кратко и точно отмечает особенности мифа. «Миф не знает категории времени, жизнь в мифе – вечное повторение» [41, стр. 170]. Отсюда вытекает, что история – наука о событиях в их связи и последовательности – антипод мифа; это подкрепляет первый тезис – миф лежит в сфере лжи.
«Миф не знает различия между естественным и сверхъестественным», причем под последним понимается нечто находящееся в воображении, но формирующее и подчиняющее силы природы при помощи воображения. Под природой понимается «все предметное, включая общество» [87, стр. 737].
Это последнее утверждение поясняет механизм воздействия мифа на действительность. Воображенное, хотя само по себе не субстанционально, но влияет на характер поведения людей, на выбор решения в альтернативных ситуациях, на направление творческих усилий. Но коль скоро так, то решения могут быть и ложными, а творческие усилия – губительными. Поэтому миф не так уж безобиден, и обращаться с ним следует осторожно, как с неразряженной бомбой, тем более что «в мифе есть своя логика, разрешающая противоположные высказывания. Формальная логика с запретом противоречия – антитеза мифа». Но ведь это право на безответственность и беспочвенность суждений, т.е. на ложь, пусть бессознательную; но от бессознательности и искренности лжеца ничуть не легче. Да, «миф – это форма мысли, свойственная человеку как другие формы. Разрушение мифа ведет не к победе рациональности, а к утверждению другого мифа. Демифологизация невозможна!» [41, стр. 172]. Если это верно, то невозможна наука, а ведь она существует и приносит кое-какие результаты, от которых не стоит отказываться.
Но коль скоро так, то мифология и наука связаны не прямой, а обратной пропорциональностью; значит, мифотворчество – противник науки, тем более грозный, что оно просочилось в некоторые разделы науки и, в частности, в концепцию физического времени как четвертого измерения в пространственно-временном континууме. Но при занятиях историей, географией, геологией, зоологией и т.п. время рассматривается как «дление»[6], ибо оно необратимо, а потому поддается фиксации. Континуум же пригоден для мифов, порождающих призраки, не развивающиеся по ходу реального времени.
Однако мифы, несмотря на призрачность своей природы, совсем не безвредны. Они норовят подменить собой эмпирические обобщения наблюдаемых фактов, т.е. занять место науки и заменить аргументацию декларациями, подлежащими принятию без критики. Проверить данные мифа невозможно. Когда миф торжествует, то наступает подлинный упадок науки, да и всей культуры.
Черная легенда
(Историко-психологический этюд)[7]
О чем пойдет речь?
Неисчислимы беды, происходящие от предвзятых мнений и ошибок. Главная заслуга науки в том, что она, часто с мучительными усилиями, вскрывает застарелые предубеждения, никогда не доказанные и как будто не требующие доказательств. Каждая удача в этом направлении – подвиг, и очень трудный, потому что опровергнуть ложное суждение можно, лишь вскрыв его корни. А они, зачастую болезненные и застарелые, уходят в глубь веков.
О каком предубеждении идет речь? Начнем с того, что наши предки, жившие в Московском царстве XVI–XVII вв. и в Петербургской империи начала XVIII в., нисколько не сомневались в том, что их восточные соседи – татары, мордва, черемисы, остяки, тунгусы, казахи, якуты – такие же люди, как и тверичи, рязанцы, владимирцы, новгородцы и устюжане. Идея национальной исключительности была чужда русским людям, и их не шокировало, что, например, на патриаршем престоле сидел мордвин Никон, а русскими армиями руководили потомки черемисов – Шереметьев, или татар – Кутузов.
В странах же Западной Европы предубеждение против неевропейских народов родилось давно. Считалось, что азиатская степь, которую некоторые начинали от Венгрии, другие – от России, – обиталище дикости, варварства, свирепых нравов и ханского произвола. Взгляды эти были закреплены авторами XVIII в., создателями универсальных концепций истории, философии, морали и политики. При этом самым существенным было то, что авторы эти имели об Азии крайне поверхностное и часто превратное представление. Это их не смущало, и их взгляды не опровергали французские или немецкие путешественники, побывавшие в городах Передней Азии, Индии или Китае.
К числу дикарей, угрожавших единственно ценной, по их мнению, европейской культуре, они причисляли и русских, основываясь на том, что 240 лет Россия входила в состав сначала великого Монгольского улуса, а потом Золотой Орды. Эта концепция была по-своему логична, но отнюдь не верна.
Вспомним русский XVIII в. Тогда юные петиметры, пижоны, выражаясь современным языком, возвращаясь из Франции, где они обучались не столько наукам, сколько точкам зрения, восприняли и принесли домой концепцию идентичности русских и татар как одинаково восточных варваров. В России они сумели преподнести это мнение современникам как само собой разумеющуюся точку зрения на историю.
Эта точка зрения заразила даже A.C. Пушкина. Он увидел историческое предначертание России в том, что «ее необозримые равнины поглотили силу монголов и остановили нашествие на самом краю Европы, варвары не осмелились оставить у себя в тылу порабощенную Русь и возвратились в степи своего Востока». Великий поэт говорил, что Россия своим героическим сопротивлением монголам спасла Европу от монгольского захвата в XIII в.
А так ли это? Действительно ли существовала угроза монгольского овладения Европой? В XIX в. всеми учеными и публицистами предполагалось, что из Азии пришли неисчислимые полчища, давившие все на своем пути численностью. Теперь-то мы знаем, что монголов было около 600 тысяч человек, а армия их составляла всего 130–140 тысяч всадников, воевавших на трех фронтах: в Китае и Корее, в Средней Азии и Иране и в половецких степях.