Человек со звезды - Страница 3
– Стилизуешься, Игорек… Не твое выражение, простонародное, а ты – мальчик из бар…
Спорить не хотелось. Подбрасывал к костру осиновые ветки, думал, что плохо без топора. Едят всухомятку, только чаем и заливают сало да хлеб – из той же котомки Леднева. Хорошо прийти в деревню, остановиться у кого-нибудь в избе, выпить молока, коли окажется, похлебать настоящего супу. Правда, откуда он в деревне – настоящий? Мяса нет, а с картошки да свеклы особо не разжиреешь. А что о топоре пожалел, так вот почему. Раз к вечеру уворовали картошки с чьего-то поля, хорошая картошка здесь уродилась, крупная, крепкая – так пока сварили, Игорь все ноги оббил, хворост для костра таскал, чтоб не угас тот раньше времени. А был бы топор, нарубили бы дровишек…
Топор был в московской квартире Игоря, но квартира та существовала в ином мире, в ином времени, в ином измерении, короче – неизвестно где, и приносить оттуда нельзя ничего, это Игорь знал точно.
– Чай готов, извольте кушать! – пропел Леднев, произвел над котелком, над паром какие-то пассы, потом сел, скрестив ноги, угомонился, сказал скучно: – Разливай, Игорек. Чаек – дело святое, от него любая болесть сгинет.
Пили чай из кружек, обжигались. Сало с хлебом старик еще раньше нарезал, хорошее сало.
Игорь сказал не без ехидства:
– А «болесть», выходит, ваше слово? Тоже под народ рядитесь?
– Ряжусь, Игорек. – Против обыкновения Леднев был спокоен, не петушился, не лез на рожон. Отставил кружку, ухватил в пятерню свою университетскую бородку, глядел, как умирал у ног слабый костер. – Это раньше, году эдак в тринадцатом, все ясно было. А нынче на дворе – восемнадцатый. Нынче и понятное непонятным стало. Нынче мы все ряженые, иначе не проживешь. Ты ко мне: маска, маска, я тебя знаю. А под маской – другая маска, и ничего ты, оказывается, не знаешь, не ведаешь. А что под народ, так все мы с одной земли вышли. Помнишь, у Ивана Сергеевича: «Мой дед землю пахал…»
– Ваш – вряд ли.
– Ну, мой дед не пахал, не пахал, так по земле ходил, по той, по какой и мы с тобой ходим.
Игоря порой раздражало ерническое многословие Леднева, пусть безобидное, пустое, но уж больно никчемушное в это трудное время, которое сам Леднев называл братоубийственным.
– Павел Николаевич, дорогой, вы же профессор русской истории, красивым слогом с кафедры витийствовали, студентов в себя влюбляли. На кой черт вы рядитесь, да не в народ даже, а в шута?
Обиделся старик? Вроде нет, а вообще-то кто его знает?..
– Шуты – они народу любы… А ты, Игорек, откуда знаешь, кем я с кафедры витийствовал? Может, шутом и витийствовал? Может, за то студенты-студиозы меня и любили?.. Да и не профессор я давно, а проситель, по миру пущенный. И ты со мной, сынок интеллигентных родителей, баринок безусый, – тоже проситель. Нету сейчас ни профессоров, ни дворян, ни студентов, ни интеллигентов. Есть люди, которые жить хотят. А точнее, выжить…
– Тоска-то какая в слове: вы-ыжить… Выть хочется.
– А ты и повой. Над всей Россией вой стоит: брат на брата войной идет.
– И какой же из братьев прав?
– Оба дураки. Им бы в мире блаженствовать, а они мечами бряцают.
Все это уже было, было, разговор многосерийный, долгий, как в телевидении, которое еще не изобрели.
– Мир во человецех и благоволение, и царь-батюшка сим миром мудро правит?
– Ну, это ты, Игорек, слишком. Время для царя кончилось.
– Это вы так считаете, а кое-кто из братьев, вами помянутых, иначе думает. Оттого и мечом бряцает.
– У тебя родители кто? Инженер папаша, так?.. А думаешь не как инженеров сын, а как кухаркин.
– Сами-то вы из каких будете, Павел Николаевич, не из кухаркиных ли?
– Груб ты, юноша, но прав по сути… – Засмеялся, откинулся на землю, задрал горе бороденку. – Хорошо в небе-е…
Игорь тоже лег на спину, сунул в рот травинку. Ему иной раз хотелось рассказать мудрому профессору о том, что завтра будет, что послезавтра, что потом. Поведать, какой из братьев прав, как говорится, исторически, а значит, и житейски – не сегодняшней правотой, сиюминутной, а истинной, которая неподвластна времени. Профессор не дурак, давно его Игорь раскусил, притворяется старик хитро, комедию ломает, нравится ему шутом себя ощущать, да и вправду с людьми у него разговор хорошо получается, верят ему люди, какие встречаются на их пути. И не исключено, поймет его профессор, да толку-то что? В песне, которую он, наверно, не знает, но которую поют уже и еще раньше пели, есть такие слова: «Вышли мы все из народа». Профессор для людей его круга, для университетской элиты – типичный выскочка, сын мужика-землемера, кухаркин ребенок, сам себя, подобно Мюнхгаузену, за волосы «в люди» вытащил. Ему ли не знать, кто прав? И разговор этот, как уже отмечалось, давно между ними ведется, Игорю до смерти надоел, а старик Леднев – как огурчик, как юный пионер: всегда готов покалякать, поискать истину в мутной воде слов.
Короче, можно было бы объяснить старику на пальцах ту Историю, о которой он пока не ведает, нет пока которой. Можно, но не нужно. Не для того Игорь пришел в этот мир, в это время, в эту память…
А для чего пришел?..
Звезды над головой висели неподвижно, и, если прищуриться, небо превращалось в тонко нарисованный театральный задник из какого-нибудь виденного в детстве спектакля – ну, скажем, из «Синей птицы».
– В Москву бы скорей… – мечтательно протянул Игорь.
– Далеко до Первопрестольной. Тут верстах в пятидесяти городок есть, помню…
– А Пеликан где, сказал, будет?
– Бог ему судья. Кто что про Пеликана знает?
– Жалко.
– Никак соскучился?
– Да нет, так просто…
А ведь соскучился, а, Бородин? Соскучился по Пеликану, по тайне, что с ним рука об руку ходит, по улыбке его, по приговорке глупой: «Ехали бояре». Кто такой Пеликан? Что за прозвище дурацкое, птичье? И не просто птичье – Сорока или Орел, а экзотическое, броское. Леднев зовет его по-человечески: Григорий Львович. Но Пеликан вроде бы обижается, во всяком случае, делает вид, что обижен. Зови меня птичьим именем – и все! Вот нос у него, конечно, здоровущий – может, оттого?..
Он появляется и исчезает как бог на душу положит: только-только возник, а через пару часов его и след простыл. Но идет параллельным курсом с Ледневым и Игорем, в те же края движется.
Игорь спрашивал его, кто он такой и откуда.
Смеется, отшучивается: «Пеликаны – птицы вольные, южные»… Странный человек. Да, хорошо, что вспомнил:
– Павел Николаевич, а кто в Лежневке?
– Не понял тебя.
– Красные или белые?
– А хоть зеленые – все люди.
Ну уж так! У Игоря на этот счет другое мнение имелось.
– А все-таки?
– Не знаю, Игорек. Придем – посмотрим.
– Не поздно ли будет?
– Кого ты боишься? Красных? Белых?
– Зеленых… – буркнул, не желая объяснять в тысячный раз, чтоб не возвращаться к утомительному старому спору. Старику только повод дай… Забавно: сколько они идут, а все как-то получается, что ни белых, ни красных в лицо, так сказать, не встречали. В какую деревню ни зайдут – пусто, никто постоем не стоит. Объясняют: были, вот-вот снялись. А кто был? Когда одни, говорят, когда другие. А какие лучше? Молчат, мнутся. Это-то понятно, боятся прохожих людей. Скажешь: красные хороши, а вдруг белым донесут? И наоборот.
Люди…
По-ледневски: выжить хотят.
Сказал о том Пеликану, а он смеется:
– Ишь, чего придумал, ехали бояре! Они, брат, честнее нас с тобой живут и жить будут. И молчат, потому что врать не хотят, а как по правде – не знают еще.
Игорь ему напомнил услышанное:
– У стариков Чеховых двух дочерей белые запороли.
А Пеликан опять смеется:
– Верно! Так в деревне, ехали бояре, красных пока не было. Вот они и не знают, сколь дочерей те запорют.
Игорь возмущался:
– Ну, знаешь, говори, да не заговаривайся!
А Пеликан смотрел на него хитрым глазом, другой сощурив до щелочки, спрашивал вроде начальнически: