Человек, который видел сквозь лица - Страница 2
И он, грозно хмурясь, мерит меня презрительным взглядом.
Я открываю рот, чтобы возразить, но из него не вырывается ни единого звука. И съеживаюсь, как сдутый воздушный шарик. Оконное стекло напротив безжалостно отражает мое лицо, на котором написана глупая беспомощность. Все споры неизменно разворачиваются по одинаковому сценарию: когда меня оскорбляют, я делаю глубокий вдох, задерживаю воздух в легких и… прикусываю язык, так и не подыскав нужных слов. Физически все у меня в порядке, а вот в интеллектуальном отношении я какой-то заторможенный. Образно выражаясь, лук у меня есть, а вот стрел не хватает.
Босс, раздраженный вконец, рычит:
– А ну, давай на улицу!
Коллеги тут же перестают на нас пялиться и, пригнувшись, погружаются в работу: кто уставился на монитор, кто строчит статью, кто роется в папках; они уже хлебнули этого унижения – уличного репортерства – и боятся, как бы приказ Пегара рикошетом не обрушился на них.
– На улице я полный ноль.
– Да ты всюду полный ноль! Давай, быстро вали на тротуар! Неси все, что найдешь в сточной канаве. Можешь хотя бы собирать мусор – или тоже нет?
Подчиниться. И быстренько отправиться выполнять приказ, пока он не успел придумать чего-нибудь покруче. Натягивая плащ, вязаную шапку и шерстяные перчатки, я все же собираюсь объяснить ему, почему я задремал в редакции, почему за последние дни…
Но Пегар уже исчез.
Я беспомощно топчусь на вытертом ковролине. В помещении царит усердная рабочая тишина.
Прохожу по отделам редакции; при моем появлении коллеги срочно погружаются в работу; они все сторонятся меня, словно я заразный больной. Словно я приношу несчастье…
Сворачиваю в боковой коридор, к туалету, с трудом выжимаю несколько подозрительно темных капель из мочевого пузыря, потом останавливаюсь возле редакционной кухоньки. Стою в нерешительности. Сердце бьется как сумасшедшее. Кажется, поблизости никого? А вдруг там завалялось что-нибудь съестное – плитка шоколада, печенье, корка хлеба, конфетка, наконец. Сколько времени я ничего не ел? Обследую полки, раковину – везде пусто. Осторожно приоткрываю дверцу холодильника и обнаруживаю початую банку пива. Почему бы и нет? Пиво все же питательнее простой воды, хотя в моем состоянии и капля алкоголя опасна…
Но тут в банку вцепляется чья-то толстая ручища, вся в кольцах. Уборщица! Она хватает свою банку и подносит к широченному рту, прорезающему ее голову без шеи, словно навинченную прямо на туловище. Ее набухшие веки так жирно обмазаны синими тенями, что ей и мигать трудно. Она залпом осушает банку, прищелкивает языком, вытирает губы и, блаженно вздохнув, рыгает.
Отрыгавшись, она устремляет на меня мутный полупьяный взор, щурясь так, словно разглядывает отдаленный предмет, тогда как я стою в полуметре от нее, щерится, изображая подобие улыбки, а затем, шаркая тапочками, на которые свисают перекрученные чулки, неверной поступью идет в угол, хватает швабру и начинает протирать пол. Судя по тому, как она вцепилась в палку, швабра нужна ей скорее для того, чтобы устоять на ногах, а не для уборки.
Убедившись, что она уже забыла обо мне, я достаю банку из мусорного ведра, куда она ее закинула, и высасываю остатки пива. Горьковатый вкус хмеля оживляет мой высохший язык, горло принимает несколько жалких капель осадка с наслаждением, обратно пропорциональным их количеству. Ах, как бы узнать, где эта чертова Умм Кульсум прячет свои запасы спиртного…
Я впиваюсь глазами в эту «сотрудницу» нашей газеты. Мне иногда удается, сконцентрировав внимание на каком-нибудь человеке, разгадать его секреты. Но, как правило, я к этому опыту не прибегаю: в душе человеческой таится слишком много ужасов, без которых я прекрасно обошелся бы. Однако сегодня я так оголодал, что даже не колеблюсь. И сверлю взглядом жирный загривок уборщицы.
«Где ты прячешь свои запасы пива?» – вопрошает мой мозг, пытаясь проникнуть в ее мысли.
Тщетно: Умм Кульсум закрыта наглухо.
Никакой информации от нее не поступает.
Все ее квадратное тело, одинаковое что в длину, что в ширину, обтянутое трикотажным платьем с узором в виде кувшинок, представляет собой непробиваемую скалу. Алкоголь, которым она наливается по самые глаза, держит меня на расстоянии – приближаться к ней так же опасно, как к заполненной помойной яме.
Вновь мысленно задаю ей вопрос о пиве.
Она останавливается, закрывает глаза и, опершись подбородком на ручку швабры, начинает вилять бедрами – наверно, воображает, будто танцует. И мне чудится вокруг нее музыка – томные скрипичные глиссандо, игривое журчание цитр, приглушенное уханье барабанов и какие-то загадочные слова – Hayart Albi Ma’ak, Fat al-ma’ad…[2] Наверняка она про себя поет, но, увы, эта монотонная невнятица скрывает от меня ее тайны, превращая их в неприступную крепость.
Умм Кульсум выше меня ростом. Впрочем, она выше всех наших сотрудников, даром что стоит в самом низу социальной лестницы. И хотя убирает она скверно и по телефону отвечает через пень-колоду – а это две единственные ее обязанности, – Пегар никогда ее не бранит; он смиряется с тем, что она оставляет пыль по углам, забывает вытряхивать мусор из корзин, не подходит к телефону и не благодарит рассыльных, – смиряется и молчит.
Месяц назад, едва начав работать в редакции, я стал расспрашивать коллег, откуда эта привилегия и почему Умм Кульсум избавлена от гнева патрона?
– Понятия не имеем, – ответили они. – Если она тебе объяснит, беги к нам, расскажешь.
Сегодня, пристань ко мне с этим вопросом какой-нибудь новичок, я бы огрызнулся точно так же.
А Умм Кульсум осталась тайной – тайной, которую те скудные сведения, что могли бы приподнять над ней завесу, делают ее еще более непроницаемой.
Вообще-то, Умм Кульсум родилась мальчиком и поначалу звалась Робером Пеетерсом. Как-то утром Робер Пеетерс, уже достигший сорокалетнего возраста, сидел за игрой в шашки в каком-то бистро, где радиоприемник голосил во всю мочь песню «Вспомни обо мне!»[3], и вдруг он осознал, что в предыдущей жизни был женщиной, и не абы какой женщиной, а несравненной арабской певицей Умм Кульсум, звездой Востока, соловьем Каира, Бессмертной, той, кого прозвали «четвертой пирамидой»! Потрясенный этим открытием, он преобразился с невиданной быстротой – начал ходить в женских туфлях, носить платья, обматывать голову тюрбаном, затем обратился в ислам и бросил свое ремесло бондаря, сменив его на более женственную профессию. Никто не знает, подвергся ли он операции. И никому даже в голову не придет это проверять, ибо, если не считать апломба, нарядов, вызывающего макияжа и прически, в Умм Кульсум нет ровно ничего женского: могучая фигура водителя-дальнобойщика, волосатые руки, черная щетина, пробивающаяся к вечеру сквозь тональный крем, пивное брюхо и луженая глотка жандарма. Наш спортивный обозреватель, рыжий Лафуин, уверяет, что Умм Кульсум сохранила все атрибуты мужского пола и не колет себе гормоны.
Умм Кульсум царит в редакции газеты «Завтра». Восседая за высокой стойкой красного дерева, она обводит мутным, но высокомерным взглядом каждого входящего и выходящего. И все, кто появляется в поле ее зрения, чувствуют себя обязанными приветствовать ее – иными словами, изобразить поклон, на который она никогда не отвечает. Если мы о чем-то просим ее, то неизменно почтительным или даже слегка заискивающим тоном, – впрочем, это «что-то» в присутствии Умм Кульсум мгновенно перестает быть ее обязанностью, превращаясь в милость, которую она либо оказывает, либо нет. Когда звонит телефон, она взирает на него с омерзением и снимает трубку только после пятнадцатого звонка, дабы убедиться, что какому-то наглецу действительно позарез нужна редакция газеты. Ничто не может смутить Умм Кульсум. Когда звонящий слышит в трубке хриплый бас и называет ее «месье», она с царственным спокойствием поправляет его: «Мадам!» Однажды Лафуин ехидно заметил ей: