Человек из Назарета - Страница 81
Среди множества преданий, относящихся к этому моменту, немного найдется таких, в которые разумный человек захотел бы поверить. Как бы то ни было, дождь, раскаты грома и сверкание молний усиливались, окончание долгой засухи наступило в должное время, и это было всего лишь неким драматичным совпадением, на которое, к сожалению, способна природа: смерть человека и омовение благодарной земли слились воедино, став пустяковым примером причинно-следственной связи. Не было ни землетрясений, ни крушения построек, но завеса в Храме разорвалась — это несомненно. Как утверждают, один старый священник, пораженный явлением ангела, лишился дара речи и, почувствовав неизбежную слабость и пытаясь найти опору, ухватился за завесу, отделявшую место для прихожан от Святая святых. Падая, он разорвал ее. Позднее, когда священник был в состоянии говорить, он рассказал, будто ему явился архангел Гавриил, передавший, что престарелая жена священника родит сына, который должен стать светильником Израиля. Свидетельств того, что это пророчество исполнилось, не обнаружено.
Предание, которое я стесняюсь записывать (хотя в некотором смысле я уже предвосхитил его содержание), касается Марии, матери Иисуса, и его любимого ученика, Иоанна. Говорят, горе матери было столь велико, что Иоанн настоял на том, чтобы отвести ее в безлюдный Гефсиманский сад, где утешал Марию всю ночь (которая была душной, несмотря на прошедший ливень) в летнем домике под журчание фонтана, в котором тогда снова появилась вода. Историю эту распространили ненавистники веры, но все же горько сознавать, что правдивость ее не подвергают сомнению и многие верующие.
И наконец, в этом отчете о том, что было после смерти Иисуса, я должен истолковать, принимая ее за вероятную, странную легенду о том, как во время распятия ему будто бы пронзили копьем грудную клетку и из раны потекли кровь и вода. Я полагаю, что это был туманный и робкий — неявный, так сказать, — способ через символ копья описать эрекцию фаллоса того, кто только что испустил дух, и в двух истекавших жидкостях таилась загадка третьей. Он был не только Сыном Бога, но и Сыном Человеческим, как сам часто повторял.
Пилат смотрел на дождь, когда вошедший секретарь сказал, что с ним хочет встретиться первосвященник Каиафа, дожидающийся его в приемной.
— Он не побоялся осквернить себя?
— Наоборот, господин. Он, кажется, горит желанием поговорить с тобой.
— Проводи его ко мне.
Кивком головы секретарь пригласил Каиафу. Пилат небрежно кивнул ему. Каиафа поклонился подчеркнуто почтительно.
— О великий, — начал Каиафа, усаживаясь на предложенный стул, — я пришел, чтобы передать тебе благодарность от Синедриона. Благодарность за твое… сотрудничество.
— Я не сотрудничал, святой отец. Я смыл, в буквальном смысле, все это дело со своих рук. Теперь мне жаль, что я не проявил меньшей рассудительности и большего мужества.
Каиафа с пристальным вниманием выслушал слова Пилата, сказанные на невыразительном арамейском, затем ответил на какой-то изощренной латыни, уснащая свою речь излишествами вроде «несколько», «понемножку», «чуть-чуть», «слегка» и тому подобными оборотами.
— Ты говоришь с прямотой, достойной одобрения, — сказал Каиафа. — Но тебе, как и мне, известно, что обязанности мирского правителя несколько отличны от обязанностей первосвященника. Мы не допущены в ту сферу, где требуется препятствовать скрытым и незаметным или внезапным и потрясающим попыткам подрыва существующего порядка. Вся моя жизнь — благоразумие и осторожность. Мужество? Это поощрение хаоса. Я оставляю мужество людям, подобным этому распятому.
— Скажи мне, — спросил Пилат, — этого человека ты осудил или это было всего лишь проявлением твоего благоразумия, когда ты столкнулся с ненавистью и фанатизмом?
— Этот вопрос кажется мне несколько прямолинейным. Другие священники признали — и, полагаю, абсолютно справедливо, — что существует угроза общепринятой вере. Мое мнение всегда в той или иной степени заключалось в том, что, если ортодоксальная вера достаточно крепка, не нужно опасаться еретика, который пытается оказать влияние на народ. Но… мирская сторона существующего положения, которая…
— Ты имеешь в виду, что Рим мог бы устранить тебя и других священников и оказать покровительство религии, которая не кричит все время: «Услышь, о Израиль!»?
— Это можно и так истолковать, — согласился Каиафа. — Что касается осуждения его, то здесь я признаю свою ответственность. Но у меня был иной мотив, нежели у других священников.
— Каким бы ни был мотив, царь Израиля мертв.
— Относительно его царского происхождения — это правда. Он был из дома Давидова и по отцовской, и по материнской линиям. Мы можем теперь впасть в легкое преувеличение и говорить о жертвенном царе. Достойно, чтобы какой-то человек был принесен в жертву за грехи народа. И чем выше он по своему происхождению, тем более жертва угодна Богу.
Два-три раза вздохнув, Пилат произнес:
— Я принадлежу к грубой расе. Мы можем хорошо строить дороги и организовывать армии, но наши духовные достижения не столь велики. Философию мы оставляем рабам-грекам. Мы должны признать, что в религиозной сфере находимся далеко позади вас, евреев. Поэтому объясни мне кое-что, святой отец. Каково точное значение этого словосочетания — «Сын Божий»?
— Сын Божий, сыны Божьи… — начал Каиафа. — Поскольку всемогущий Бог — наш отец, то все мы — сыны Божьи. Но один-единственный Сын Божий… Это означало бы, что Бог — дух, абсолютный дух, породил дитя мужского пола. Это чрезвычайно искаженное представление.
— Однако вы учите, что для вашего бога нет ничего невозможного. Разве абсолютно немыслимо, что божество, которое есть дух, являет себя миру в телесной форме?
— Сиятельный, — слабо улыбнулся Каиафа, — вы, римляне, воспитаны на представлении о богах, которые спускаются на землю, принимая временные физические формы — быка, лебедя, павлина, золотого дождя…
— Ну, это уже принижение моих умственных способностей…
— Позволь мне сказать только, что если бы Бог действительно решил принять новый облик, заключив всю свою духовную сущность в теле человеческого существа, то это было бы сделано с единственной целью: чтобы Он мог принести себя в жертву самому себе, достигая таким образом абсолютного искупления человеческих грехов. Но тогда в глазах Бога человеческий грех должен быть чем-то гораздо более страшным, нежели грешник способен себе представить.
— Но что есть человеческий грех?
— О, это вовсе не нарушение законов в отношении еды или прелюбодеяние и воровство, — произнес Каиафа с некоторой горячностью. — Это некое невыразимое, возможно, даже абсолютно невольное затмение человеком блеска и великолепия Создателя. Если попытаться здесь провести слабую и несколько нелепую аналогию, это подобно тому, как если бы человек срыгнул на только что выпавший, сияющий чистотой снег, и снег бы закричал от невыносимой боли. Это, я знаю, кажется нелепым, но нелепость всегда бывает одной из сторон тайны. И здесь следует упомянуть еще об одной тайне. Если то, что я сказал, правда, тогда Бог должен любить человека любовью столь невыносимой, столь мучительной для самого Бога…
— Я всего лишь простой римлянин, — остановил его Пилат, почти зарычав.
Пока он слушал, его всего коробило от того, как Каиафа перегружал и деформировал простой и ясный язык римлян, что едва ли было бы терпимо, даже если бы исходило из уст какого-нибудь александрийского поэта из новых, — действительно, quasi nix clamet[131]. Будучи человеком Запада, он испытывал чувство разумного недоверия к витиеватой восточной манере выражать мысли.
— Если все это так или, возможно, было так, мы можем сказать, что жертва эта принесена, а о тебе можно говорить как о посреднике при ее принесении.
— Это не так, — возразил Каиафа, — и Писание не дает мне права строить догадки относительно того, что я представил тебе как умозрительное, всего лишь умозрительное понятие. Мессия еврейского народа… Это совсем иное понятие. И время Мессии еще не пришло.