Человек из Афин - Страница 2
А господин его прислушивается к шуму ветра и глубоким всхлипам дождевых струй. Его мысли об агоре́ и вселенной. Аттике и ее врагах. И о несчастье, которое на пороге.
– Евангел.
– Слушаю тебя, господин.
– О чем еще толкуют на рынке?
– Где?!
– На агоре́.
Евангел понимает, что господину нужна вся правда, а не кусочек ее. Пусть горькая правда, но вся! И какой смысл обманывать того, который видит за тысячу стадиев? Все видит, но не всегда дает волю своим чувствам, а тем более – языку.
– На агоре́ только и слышишь: Перикл, Перикл, Перикл.
– Ругают меня, что ли?
– Очень.
– Клянут, что ли?
– Иные и проклинают.
– За что же?
– За войну. За чуму. За голод.
– А еще?
– Это, говорят люди, все из-за нее. – Раб кивнул куда-то влево. Там была женская половина – гинекей. «Из-за нее» – значит из-за госпожи, из-за Аспазии. Господин прекрасно понял своего раба.
– Ее тоже клянут, Евангел?
– Тоже. Но тебя больше.
Господин словно бы ведет речь о ком-то другом. Взгляд его не стал суровее. Губы его не сжались в две твердые пластинки из терракоты. Лоб его – невысокий и ровный – оставался по-прежнему гладким. Ну словно бы шла беседа о далеких звездах, о совсем чужих делах…
– Клянут люди молодые или старые?
«Какое это имеет значение? – думал раб. – Проклятие есть проклятие, от кого бы оно ни исходило. Оно страшно! Только боги хладнокровно внимают людской злобе, недосягаемые на высотах Олимпа».
Евангел подумал еще немного и ответил своему господину так:
– Самое главное я отмечу – это были люди!
– Что? – удивился хозяин.
– Люди, говорю, клянут.
– Я не о том, Евангел. Разумеется, люди. Но почему ты решил подчеркнуть это самое обстоятельство, которое понятно даже слепому котенку?
– Не знаю, – чистосердечно ответил раб.
– Нет, я хвалю тебя за твои слова. Мне только хочется знать: почему ты решил поправить меня?
– Я думаю так, – сказал раб, – человек есть человек. Какое имеет значение его возраст?
– Большое, – сказал Перикл.
– Это не очень ясно.
– Я постараюсь объяснить, Евангел. – Хозяин переменил позу, опершись правой рукой о колено и слегка привстав на ложе, на котором возлежал. – Человек словно дерево: он вначале гибок, строен, но слабоват. Потом он мужает. Крона его ширится – она становится точно шатер. Словом, делается могучим. Зрелый человек видит больше и дальше. Однако у него все, или почти все, позади, в то время как человека молодого ждет впереди большая, бурная жизнь. И я бы сказал так: будущее принадлежит только молодым, сколько бы мы, старики, ни гнали от себя подобную мысль. Поэтому согласись, Евангел, что мне не безразлично, кто как смотрит на меня и кто как меня проклинает. Старость, Евангел, эгоистична. И это в порядке вещей. Человек, отдавший жизнь семье и обществу, верно послуживший Афинам, неизбежно ждет подобающих почестей, ему необходима оценка его деятельности. И знаки этой оценки. Без них ничего не стоят слова. Говорю ли я понятно, Евангел?
– Да, господин, – ответил раб.
– Есть ли что-либо странное в моих суждениях?
– Я этого не сказал бы.
Перикл говорил очень серьезно. Взвешивая слова. Точно выступал в народном собрании, где голос его раздавался в течение сорока лет. Да, он имел право на любое собственное суждение. Он мог говорить и от своего имени и от имени народа, который недавно отвергнул его. Через сорок лет, сорок лет слушая его и слушаясь его! Перикл говорил со своим рабом так, будто пытался в чем-то оправдаться перед ним. Он ничего не уступит в споре, даже с Евангелом. А если и уступил бы сознательно, из-за низкого происхождения своего оппонента, – значит, проявил бы презрение к человеку. А это равносильно самооскорблению. И это совершенно исключено для Перикла.
Евангел понимал его. Он знал его характер. Поэтому и сам ни в чем не желал уступать в споре. И никогда не покривил бы душой из-за того, что говорит со своим господином. Уж так был воспитан в этом доме!
Евангел присел на корточки перед ложем.
– Смотри, – сказал он господину, – их было восемь… Нет, пожалуй, девять. Это будет точнее. – Раб загнул один палец. – Итак, их было ровно девять. Я – десятый. Трое или четверо – люди молодые. Остальные – в моем возрасте. Все они держались одного мнения. Я не могу сказать: одни – ругали, а другие – возражали им, не соглашались с ними. Они не ведали, кто я. Я был для них вроде рыночного торговца. Им было все равно, что я думаю.
– Кто же все-таки более всех старался? Молодые?
– Я бы этого не сказал.
– Пожилые?
– Скорее всего да.
– И они разговаривали громко?
– Я не сказал бы, что те, которых мне довелось слушать на агоре́, отличались особенным воспитанием. Я подумал, что это беотийцы. Просто дурни из Беотии! Только там и родятся такие. Говоря откровенно, я высказал вслух свои подозрения относительно их воспитания.
– Что же они?
– Оказалось, что это моряки из Пирея. И громко говорят, и словно гуси гогочут. На всю агору́!
– Да, таких, пожалуй, аристократами не назовешь.
– Просто прощелыги портовые! Я с ними чуть не подрался.
– Кулаками ничего не докажешь, Евангел.
– На сердце станет легче. Пара тумаков – глядишь, и повеселел.
– Слово сильнее тумаков, Евангел.
Перикл вздохнул, улегся лицом кверху. Его большая голова казалась еще больше оттого, что была непокрыта. Невысокий лоб, правильной формы нос и четко очерченные пухлые губы не очень-то вязались с продолговатой, служившей мишенью для комических актеров, головой. Борода и усы темно-каштанового цвета, которые он тщательно всегда расчесывал, еще больше удлиняли голову. Будь Евангел на его месте – непременно бы надевал шлем, даже в постели. Шлем очень шел Периклу.
Дождевые капли мягко падали на черепичную кровлю. Ветер посвистывал где-то наверху, точно пастух на склонах Гиметта. А то вдруг начинал буйно шуметь в кривых и узких улочках. И тогда на крышу лилась вода, как из огромного пифоса…
Раб уселся на низенькую скамью, достал из плетеной корзины дощечку с записями.
– Вот, – сказал он, – расходы. Правда, не все. На агоре́ я истратил сто десять драхм на покупку вяленой рыбы и финикийских сладостей. Погасил долг купцу – это за свиток свежего папируса. Зопиру передал сто драхм по твоему приказанию. Я выверил вместе с ним все остатки масла и соленых олив…
Хозяин, казалось, равнодушно слушал этот малопримечательный доклад своего управителя. Он смотрел на потолок, отделанный полированным кипарисом, И только ради формы – чтобы не обидеть Евангела – задал вопрос:
– А что, оливы не слишком пересолены?
Раб объяснил, почему пришлось класть соли больше, чем обычно. Это зависит от урожая, который в свою очередь находится в полной зависимости от погоды. Ибо, как известно, год на год не приходится…
Говоря откровенно, господину в эти минуты было совершенно безразлично, от чего зависит количество соли в маслинах. Он слушал голос ветра и голос дождя. А это не так уж мало для ума, который много передумал, и для слуха, который наслышан всякой всячины.
День понемногу кончался. Странные тени проникали в комнату через небольшое окно, до которого рукой не достать. Стены быстро серели. Они делались все темнее, словно по велению невидимой клепсидры, отсчитывающей минуты и часы. Он хотел было приказать управителю, чтобы зажигали светильники. Но его охватило столь блаженное чувство под влиянием странных теней и шумного ветра и дождя, что тут же отказался от этой мысли. Свет – это нечто новое. Вместе с ним придут новые мысли и новые ощущения внешней среды. Он не знал в точности, каковы будут нынче эти ощущения и заменят ли они то, что доставляет сейчас большое наслаждение. Покой – вот что дороже всего в эту минуту. Пусть эта грань между днем и между ночью продлится как можно дольше! Как можно дольше!
Поддается ли точному анализу самоощущение? Глаза видят и не видят. Уши слышат и не слышат. Сердце бьется и не бьется. Грудь дышит и не дышит. Не о том ли состоянии мечтают мудрецы Колхиды? Он хорошо запомнил слова одного старика в городе Диоскурия. Старик сказал: «Человек живет – он действует. Человек умирает – он покоится. Однако есть состояние блаженства. Его испытывают лишь избранные. Оно наступает в то мгновение, когда человек живет и не живет. Сильная натура сама приводит себя в такое состояние. Страсти мира сего обходят его в эти мгновения. Горе сглаживает свои шипы. Радость умеряет свои восторги. И тело твое делается вдвое легче. Душа твоя парит в иных сферах. Это и есть состояние идеальное, когда противоборство духа и материи обретает полную гармонию. Если бы можно было, если бы кто-либо был в состоянии достичь этой гармонии навечно – он и жил бы вечно». Так говорил седобородый диоскуриец. И Перикл ответил ему: «Эта мечта неосуществима, ибо нет человека идеального, как и нет идеальной гармонии материи и духа. Противоборство и развитие их столь скачкообразны порою и вызывают такое перенапряжение идеи и материи, что не выдерживает его ни одно живое существо». Так сказал Перикл. На что старик седобородый ответил: «Ты молод, поживи с мое – и скажешь иное. Ты скажешь себе: «Да, прав был Каных!» А Каных – это я». Вот прошло много лет с тех пор. Вот льет дождь и дует ветер – близкий родственник Борея. И вот – то самое состояние, о котором говорил Каных-диоскуриец…