Человек и пустыня - Страница 4
— А как же? И я воевал. Победили, разделили. Вот теперь отец твой воюет, а придет время — ты воевать будешь. Мы — Андроновы, нам туда все пути.
А-а, мы — Андроновы. Бывало, дед приедет домой из Заволжья, шумный такой, оручий, схватит Витьку на руки, зачнет носить по комнатам, зачнет качать да бородой щекотать.
— Ты чей? — спросит.
Витька уже знает, как надо сказать.
— Я — Андронов, Виктор Иванович.
Загрохочет дед, бородища заколыхается, глаза станут звездочками:
— Зернышко ты мое…
А мама ходит за дедом, руки растопырит: боится, как бы дед не уронил Витьку…
Теперь уж не берет дед Витьку на руки. Где же! Витька большой. Вон лицо-то у него какое круглое, с пристальными глазами, смотрит на деда не мигаючи.
— Дедушка, почему ты теперь не воюешь?
Дед потемнел сразу.
— Отвоевал, внучек, отвоевал! Пора на покой, о душе подумать.
Помолчал, погладил задумчиво бороду, заговорил, будто сам с собой:
— Ох, чуют кости старые: смерть идет, суд последний близится, а на суде на том дашь ответ за всякое слово праздное. А сколько их было на веку долгом — слов праздных? Много, прости господи!
И уж совсем про себя:
— Исчезе в болезнех живот мой, и лета моя в воздыханиях. Молись, молись, Михайло, молись за род весь свой — андроновский.
Витька, вдруг притихший, молча идет рядом с дедушкой; ребячьим сердцем он чует: задел деда за живое за что-то. Слыхал Витька, дома не раз говорили: грехи дедушка замаливает, все ему дружки-приятели были — и табашники, и бритоусцы, и щепотники, и рыла скобленые — вино, пиво с ними пивал, на гулимонах гуливал. А ныне — и поясница болит, и о грехах гребтится.
От сына от родного со снохой вот сюда в сад убежал, за четыре версты от города, зиму и лето здесь живет, постится, молится, душу спасает.
Сад большой-большой. Речка Сарга через самую середку бежит — лентой светлой. Одним краем сад в берег Волги уперся, другим — кустарником и вишней — владимировкой и марелью — чуть забрался на белую гору… А это не гора — змеево тулово, что богатырь рассек.
В саду белый двухэтажный дом с широкой террасой, крыша на дому ярко-зеленая, и кругом дома — высокие липы, от старости уже дуплистые. За домом, по взгорью, между кудрявых яблонь с выбеленными стволами, стоят ульи темными монахами, и дед целый день, бывало, ходит между ними с непокрытой головой, в длинном черном кафтане-сорокосборке, ходит шарящей походкой и поет тихонько «Отверзу уста моя». В дому у деда две комнаты в нижнем этаже, в комнатах — чистота, вязаные дорожки на полах, картинки по стенам: «Жизнь праведника и жизнь грешника», «Страшный суд», «Ступени человеческой жизни»; а передний угол в большой комнате весь заставлен темными иконами, и перед ними три лампы горят неугасимо. Аналойчик перед иконами, на нем — толстейшая книга в кожаном переплете, закладки разноцветные в книге — утром и вечером и середь дня дед торжественно, нараспев читает каноны, кланяется в землю, кланяется и кряхтит…
На стене — тоже в большой комнате — висят огромные старинные часы с полупудовыми гирями на тонких бечевках. Часы медленно, по-стариковски говорят: чи-чи-чи — и по-стариковски же через каждый час кашляют.
А живет с дедом работник Филипп, малость помоложе да пошустрей деда, однако седой весь, и тоже о спасении своей души думает: с лестовкой у пояса так и ходит, дрова ли рубить пойдет, за водой ли на речку Саргу, — без лестовки ни шагу.
Так и жили два старика — спасали душу — в саду, на речке на Сарге, в том самом саду, про который сам дед говорил: «Место райское». И дед и Филипп ходят в сорокосборках — сорок сборок в талии, — одежде праведных, в сапогах высоких, потому что грех выпускать брюки на улицу. Оба — с седыми бородами во всю грудь и оба мудрые, потому что оба доподлинно знают и могут рассказать Витьке, где живут волки и медведи; могут сказать, в каких горах, в каком месте клады зарыты и почему золотые яблоки растут только в раю. У деда есть книги толстые-претолстые в кожаных переплетах, от книг пахнет воском и ладаном, а в книгах этих картинки: красивые ворота с резными столбами да завитушками, а за воротами — большущий сад, на яблонях — яблоки золотые и птицы с голубыми хвостами.
Не из этих ли книг дед узнал про волков и медведей, про клады заколдованные и про змея?
Вдвоем ходят по саду — дед и Витька, ходят по дорожкам, усыпанным золотым песком, и говорят. Или выйдут на берег — там белые и серые камни. Волга широкая и вся светится; по Волге пароход бежит, дым распустил хвостом длинным; плот плывет, — видать, как над самой водой люди по бревнам похаживают или в кружок усядутся, обедают. А то песни поют.
Стоят долго; дед держит Витьку за руку, не позволяет бегать по берегу:
— Побежишь да утонешь!
Дед большой, как черный столб, а Витька маленький, в беленькой рубашечке, с русыми волосами до плеч. Отсюда, с берега, все горы — вот на ладони; горы, что протянулись вниз от Андронова сада, вдоль Волги, нависли над самой водой, ярами стоят, а по их макушкам — деревья зеленые, издали словно травка.
— Эти горы, дедушка?
— Эти, миляк! Вот эти самые Змеевы горы и есть.
Потом опять пойдут в сад. Вон, видать, ходят по саду, там, далеко, девки и бабы, ими командует садовник Софрон, что живет в синем домике в углу сада. А дедушка, как увидит, девки, бабы идут, сейчас в сторону.
Не раз Витька просил:
— Дедушка, пойдем к ним!
Хотелось ему посмотреть, как там работают, а дед угрюмо:
— Не к чему это. Пусть они там, а мы — здесь. Баба мысли разбивает.
И хочется узнать Витьке, как там баба мысли разбивает, но деда не переспоришь: тянет к пчельнику, в гору, где бабы редко бывают.
С горя побежит Витька от деда, запрыгает на одной ножке, запляшет. А дед опять каргой закаркает:
— Витька, не пляши! Грех!
— Грех?
— На том свете плясуны будут повешены за пуп. Видал на картинке? Вот и тебя так!
А, за пуп? Не распляшешься! О, дедушка знает все! За пуп? Это страшно!
Вот солнце передвинулось, стало спускаться с небушка к горе (а это не гора, а змеево тулово), Фимка кричит где-то за деревьями:
— Витенька-а, домой пора!
— Вишь, Фимка зовет тебя. Идем, брат, чай пить. Потом к матери поедешь.
Витьке не хочется к матери: у деда лучше, но знает: домой ехать надо. Вот и сама Фимка — здоровая такая, с красными ручищами, как грабли, а в пазухе у ней будто два арбуза спрятаны.
— Ехать надо, Михайло Петрович, барыня заругаются, ежели опозднимся.
Дед отвернулся недовольный, не смотрит на Фимку, ворчит:
— Барыня… опозднимся.
А Фимке — ровно с гуся вода.
— Храпон уже лошадь запрег, поедем скорей, Витенька! — говорит она весело.
— Подождешь! Сперва Витька чаю напьется, — перебивает ее дед. — Идем, Витька!
Вдвоем поднимаются они на верхнюю террасу по скрипучим ступеням, а там, на столе, на белой скатерти уже фырком фырчит самовар и среди тарелок с булками и печеньями стоит розовое блюдо с медом.
Филипп не спеша ходит около стола с лестовкой в руке. Увидал хозяина — лестовку к поясу, заулыбался навстречу Витьке:
— Пожалуйте, заждались.
С террасы всю Волгу видать — зарумянилась она перед вечером. И почти под берегом, совсем недалеко от сада, идет большущий пароход с красной полосой на трубе.
— Вот как мы нынче загулялись!.. Уже самолет идет, — говорит дедушка.
— Да, нынче вы что-то заговорились. Уж и девки кончили работу.
И тихонько, по-стариковски они говорят о чем-то. А Витька, вдруг притихший (может быть, уставший), смотрит молча на Волгу, на дальние горы, за которые уже вот-вот закатится солнце.
— Дедушка, а пароходы тогда как?
— Когда?
— Когда змей был.
— Не было. Пароходов не было. Пароходы вовсе недавно. Я еще помню, как первый пароход пошел здесь, а мы тогда боялись ездить на нем, все думали: бесовская сила в нем работает. Бывало, пароход идет сам по себе, а мы на лодке плюх да плюх — сами по себе.