Человек и пустыня - Страница 12
Папа кричал исступленно:
— Василь Никанорыч, заморского-то! Ежели зеленое не пьешь, хвати этого.
А Василь Никанорыч — седобородый, борода у него страшенная, еще больше дедушкиной, — загудел:
— Не потребляю, Иван Михалыч, уволь! После того случаю не могу!
— Ну, да стаканчик-то можно!
Вдруг папа повернулся, увидел Витьку, схватил за руку:
— Ты чего здесь? Иди, спи! Фимка, отведи его спать.
Вот так, ради него собрались все эти, а теперь спать отведи?
Хотел покапризничать, но Фимка вела уже за руку наверх по лестнице.
— Раздевайся, спи!
Она торопила нетерпеливо, и Витька знал: ей хочется поскорее вернуться вниз, смотреть, как пьют, едят гости.
Витька разделся, лег. Фимка потушила лампу:
— Спи!
Она ушла. Витька долго смотрел на темные окна, на синюю лампаду, горящую перед иконами, послушал крики, что доносились снизу. Стало тоскливо. Он слез с кровати, оделся, спустился. И первое, что увидел он, — двое дядей, которые вели под руки пьяного священника, а священник вырывался и кричал:
— Стой! Тебе говорю, стой! Сокрушу всех дьяволов!
Дедушка шел сзади — красный такой, что не узнать, только волосы были те самые, белые и дыбырились, будто снег зимой в сильный ветер.
— Ты что здесь? — закричал сердито дедушка. — Марш наверх!
Витька побежал назад.
И сидел долго, слушал, как внизу плясали, гулко топая. И пели песни…
А через три дня он на лошади вместе с папой ехал в училище. Большой картуз с гербом мял его уши, на шинели сверкали пуговицы. Народ останавливался на улицах, смотрел на Витьку, розового от смущения и гордости.
IV. Мгла
В эту осень Витька ушел от бабушки. Внизу, в большой угловой комнате, два окна которой выходили к Волге, папа приказал поставить кровать, стол, диван, шкафчик для книг, мама окропила все святой водой. Витька перелетел в это гнездо новое.
Жалел? Не жалел. Была бабушка, будила, пела: «Права ножка, лева ножка», ласкала, радовала, ныне стала сердитой, точно чужой.
И этот вот случай еще:
— Бабушка!
— Ну?
— Ты мне говорила: земля на трех китах.
— Ну?
— А вот в книжке написано: земля — шар, по орбите катится. Вот гляди-ка!
И Витька с торжеством показал: в середине солнышко, лучи от него как от господней головы на иконе, а кругом линия, и по ней катится шар — земля.
Глянула бабушка, заворчала:
— Что ж, рыло-то брито, и стала орбита. Вот тебе и весь мой сказ!
А Витька этак с задором:
— Никаких китов нет. Ты не знаешь ничего.
И бабушка, не говоря худого слова, марш из комнаты, и через минуту отец пришел — с двухвосткой.
Можно тут жалеть?
О, бабушка, она позади осталась, не до нее!
Закружились дни, запрыгали, как никогда не кружились и не прыгали прежде, — будто поток хлынул прямо на Витькину голову. Из колдобинки поплыл Витька в большое море. Утром — темновато еще — Фимка придет в комнату, зажжет лампу.
— Вставай!
Поспать бы! А Фимка без слов, без споров одеяло стащит и на холоду оставит Витьку лежать в одной длинной, белой, тонкой рубашке. Не улежишь!
— Вставай!
— Уйди! Я сейчас.
— Вставай!
Настойчивая, не умолишь, не упросишь, как, бывало, бабушку. Поднимет, заставит умыться, одеться. А на дворе и свету еще нет.
— Иди чай пей!
Но умоется, пробежится Витька, увидит бурлящий самовар на столе, бабушку или маму возле самовара — и уже весело ему, и про спор с Фимкой забудет, заторопится, все бы ему пыхом…
У крыльца во дворе слыхать: топает лошадь. Там Храпон-зубоскал ждет, чуть дремлет на козлах в рассветных сумерках, и лицо у него зеленоватое. В длинной шинели с золотыми пуговицами, ранец за плечами, выбежит Витька, и вот мчатся-мчатся по проснувшимся улицам. Карий жеребец Забой несет, перегоняет, пугает — только ветер хлещет в лицо. На тихой улице, против городского сада — белый большой дом. Здесь.
Шумно уже в коридорах. Стриженые мальчики в серых куртках или черных мундирчиках с золотыми пуговицами кричат, бегают. Витька бежит в свой класс коридорами. И не робко, как вот недавно, две-три недели назад. А Краснов ждет. Он немного угрюмый, робкий, делает все, что захочет Витька. С Красновым можно поиграть в перышки, в пятнашки, можно поменяться книжками, поговорить, о чем хочешь.
В двери мелькает Барабан, молодой надзиратель, строго оглянет, не шалят ли мальчишки слишком, опять скроется.
В коридоре бьет звонок. Торопливо становятся мальчики в пары, идут, как солдаты, в зал, и там, установясь длинными рядами, оглушительно поют: «Царю небесный», «Отче наш», «Боже, царя храни»…
И странно: «Отче наш» так же томит Витьку, как в минуты его одинокой молитвы.
И после ждать учителя, чуть волноваться: не спросит ли?
Учитель придет, молодой, усики чуть-чуть, зовут Пал Палыч, прозывают Огурчик.
— Андронов, отвечай!
У Витьки птицей забьется сердце, зарумянится весь он.
— Ну?
И улыбнется ласково Пал Палыч.
— А ты не робей. Ведь знаешь урок.
— Знаю.
— Так вот.
И Витька уже отвечает.
— Вот-вот, молодец!
Скоро Витька привык: не бьется уже сердце птицей, ныне — спроси не спроси — он всегда знает.
— Э, да ты в самом деле молодец! — скажет Пал Палыч.
И батюшка, страшный, лохматый церковный батюшка, тоже:
— Молодец, молодец! Ты каких Андроновых-то? Иван Михайлыча, что ли?
Удивительно, даже батюшка знает папу!
Домой Витька идет с Красновым пешком. Оба маленькие, а ранцы — с вагон; побежать если, книжки и пеналы в них громыхают.
И дома с гордостью рассказывать папе, маме, что было в классе.
По воскресеньям кое-когда приходил Филипп из сада:
— Приказал дедушка прислать внучка.
И вот на Забое в возке мчались за город, в сад.
Дедушка будто пел, разговаривая с Витькой:
— Ну, ученик, как дела-делишки?
Так дни — кубарем, играя, как зайцы в степи. Только бабушка вот стонет, охает. Захворала, ноги отнялись, будто почуяла: не нужна она в жизни больше, раз Витька ушел. И уже редко-редко приходила сверху, тяжело шаркая больными ногами.
А весна шла. Каждое утро — Витька еще не просыпался — комната до краев наполнялась светом. Папа говорил:
— Скоро Волга треснет.
Витька знал:
— Волга треснет ночью.
И утрами, вскочив с постели, прилипал к окну: поглядеть, не треснула ли, не двинулась ли Волга? Но Волга еще не треснула. Только по закрайкам из-за снега заголубела вода, дорога почернела, темным широким полотном лежала от берега до берега, и еще на острове, что против города, проглянули пески, плешинами, заплатами маячили на белом снегу, сверкающем на солнце.
Но раз ночью за окнами заухало, зашумело. Витька поднял голову, долго слушал. Вдруг за дверью шаги. Вошел папа со свечой, одетый.
— Волга пошла. Оденься! Идем на балкон!
Витька поспешно оделся, и оба вышли на балкон молча.
Внизу, за садом, двигалось чудовище. Кругом трещало, кряхтело, ухало, стонало. Витьке показалось: движется змей. Он прижался к отцову боку.
«…Теперь отец твой воюет, а придет время — будешь воевать ты».
Витька засмеялся беспричинно и вдруг заорал:
— Эй, э-эй!
— Тю! С ума сошел? — удивился папа. — Людей перебудишь!
Витька сконфузился.
— Папа, хорошо!
— Хорошо, малый, это верно. Люблю.
Так двое долго стояли они, слушали, как ворчал под горой змей…
В вербное воскресенье Витька ездил к деду в сад. Ездил с папой. Везли вербу освященную деду. На Волге чки шли длинные, по целой версте, на конце острова вздымалась целая гора льдин. Хотелось выпрыгнуть и бежать, бежать, орать. Отец все посмеивался:
— У, какой вертун стал ты!
Сад бурел еще весь голый, но все деревья приветливо махали тонкими ветвями навстречу весеннему легкому ветру. Снег лежал только возле стволов яблонь и возле заборов. Льдины подходили к самому саду — вон за забором внизу ползли, шумели. Дедушка постарел за эту зиму, потемнел, будто согнулся. Но обрадовался крепко — это было видно по его глазам: дедушка моргнул, точно заплакал, когда целовал Витьку. Пока готовили чай, Витька убежал в сад, из сада — на берег. Там, забравшись на камень, стоял долго, смотрел на ползущие льдины. Пришел Филипп, позвал: