Чекисты - Страница 7
Он был очень красив. У него были мягкие, темно-золотистые волосы и удивительные глаза — серо-зеленые, всегда внимательно вглядывающиеся в собеседника, доброжелательные и веселые. Никто никогда не замечал в его взгляде выражения безразличия. Иногда в глазах Дзержинского вспыхивали гневные огни. Большей частью происходило это тогда, когда сталкивался он с равнодушием, которое очень точно окрестил «душевным бюрократизмом».
Про него говорили: «Лед и пламень». Когда он спорил и даже сердился в среде своих, в той среде, где был до конца откровенен, — это был пламень. Но когда он имел дело с врагами Советского государства — это был лед. Здесь он был спокоен, иногда чуть-чуть ироничен, изысканно вежлив. Даже на допросах в ЧК его никогда не покидало абсолютно ледяное спокойствие.
После разговора с одним из крупных заговорщиков, в конце двадцатых годов, Феликс Эдмундович сказал своему помощнику Беленькому:
— В нем смешно то, что он не понимает, как он смешон — исторически. С пафосом нужно обращаться осторожно, а этот не понимает…
Дзержинский был красив и в детстве, и в юности, и до конца своей жизни. Одиннадцать лет ссылки, тюрем и каторги пощадили Дзержинского, он остался красивым.
Скульптор Шеридан, приезжавшая из Англии в Россию, написала в своих воспоминаниях, что никогда ей не доводилось лепить более прекрасную голову, чем голова Дзержинского.
«А руки его — это руки великого пианиста или гениального мыслителя. Во всяком случае, увидев его, я больше никогда не поверю ни одному слову из того, что пишут у нас о г-не Дзержинском».
Но прежде всего он был поразительно красив нравственной стороной своей личности.
27 мая 1918 года Дзержинский писал жене:
«Я нахожусь в самом огне борьбы. Жизнь солдата, у которого нет отдыха, ибо нужно спасать наш дом, некогда думать о своих и о себе. Работа и борьба адская. Но сердце мое в этой борьбе осталось живым, тем же самым, каким было и раньше. Все мое время — это одно непрерывное действие».
Эти слова могут быть отнесены ко всей сознательной жизни Дзержинского.
Нельзя с точностью определить, когда именно Дзержинский начал жизнь солдата революции. Еще мальчиком он невыносимо страдал от всяких проявлений тирании, шовинизма, душевного хамства, унижения человеческой личности, социального и национального неравенства — всего того, что было сутью царской России.
И страдал не созерцательно, а действовал — активно, пламенно, не считаясь ни с какими, могущими воспоследовать, печальными для него результатами.
Еще в гимназические годы Дзержинский стал революционером-профессионалом. И он совершенно сознательно выбирал для себя самое трудное, самое опасное.
…Провал варшавской межрайонной партийной конференции в Дембах Вельских. Полиция окружает участников конференции. И все слышат спокойный голос Дзержинского: «Товарищи! Быстро давайте сюда все нелегальное, что есть у вас. Мне в случае ареста терять нечего».
Во время расстрела демонстрации в Варшаве, когда граф Пшездецкий сорванным голосом командовал: «Огонь, еще огонь! По мятежникам огонь!» — нелегал Дзержинский спасал на месте расстрела раненых, скрывая их от солдат и полицейских в подъездах и дворах домов, помог поместить в больницы наиболее тяжко пострадавших.
Освобожденный под залог из тюрьмы, Феликс Эдмундович уже на другой день пришел в комнату свиданий этой же самой тюрьмы, долго разговаривал через решетку со своими товарищами по заключению, с их женами, матерями, детьми.
Всегда, всю жизнь он находился в «огне борьбы». Сосланный осенью 1909 года на вечное поселение в Сибирь и лишенный всех прав состояния, Дзержинский через неделю бежит из села Тасеевки Канского уезда Енисейской губернии. Ему 27 лет, он уже пять раз побывал в тюрьме и на каторге, здоровье его до крайности подорвано. Подчинившись требованиям товарищей, он перебирается на Капри, где и происходит его знакомство с Максимом Горьким.
Горький пишет: «Впервые я его видел в 1909–1910 годах, и уже тогда, сразу же, он вызвал у меня незабываемое впечатление душевной чистоты и твердости».
Дзержинский и на Капри не знает отдыха. Здесь начинается его становление как будущего руководителя ВЧК. 4 февраля 1910 г., исследуя материал о провокации в подпольных организациях, Феликс Эдмундович пишет: «Ясно вижу, что в теперешних условиях подполья, до тех пор пока не удастся все же обнаружить, изолировать провокаторов, надо обязательно организовать что-то вроде следственного отдела…»
Дзержинский отдыхать не умел. Не умел он и лечиться. Эмиграция была для него мучительной в буквальном смысле этого слова. Не выносивший патетики, он писал:
«Я не могу наладить связь… вижу, что другого выхода нет, — придется самому ехать туда, иначе постоянная, непрерывная мука. Мы совершенно оторваны. Я так работать не могу — лучше даже провал…»
И он возвращается, несмотря на опасность провала, в самый огонь борьбы. Руководит комиссией, которая ведет следствие по делу лиц, подозреваемых в провокациях. И охранка знает об этой его деятельности. Дзержинский в подполье, Дзержинский, бежавший с царской каторги, страшен царской охранке.
Опытнейший конспиратор, он заботится о безопасности своих товарищей-подпольщиков. Придирчиво следит, чтобы в случае расконспирирования какого-либо партийного работника тот как можно скорее изменил свою внешность, завел новые документы.
Вспоминая впоследствии эту сторону деятельности Феликса Эдмундовича, один из его друзей с улыбкой сказал:
— Ему хватало времени еще и на то, чтобы быть нашей охраной труда в те нелегкие годы…
Разумеется, Феликс Эдмундович занимался в те годы не только «охраной труда». Он сочетал в себе подлинное бесстрашие с умением вести самое кропотливое, самое неблагодарное дело. Вот он взялся ревизовать партийную кассу. Не зная бухгалтерских тонкостей, он много бессонных ночей провел за подсчетами, установил точную картину финансового положения партийной организации и со свойственной ему пунктуальностью взыскал долги. Работал он в крошечной кухне, даже подушки у него не было. Раз в сутки варил себе кашу на примусе, ежеминутно ожидая налета полиции.
Ему поручили привести в порядок конспиративный партийный архив. И он выполнил это не очень легкое поручение с таким же блеском, с каким провел до этого бухгалтерскую ревизию.
У него был свой уникальный метод составления шифрованных писем. По ночам он шифровал своим бисерным почерком сотни писем. Ни одно из этих писем охранке не удалось прочесть.
Конспиратор он был безупречный, скрупулезный, Никто, даже самый близкий, самый достойный доверия друг, не мог узнать больше того, что непосредственно его касалось.
Дзержинский был абсолютно непримирим к тем, кто нарушал правила конспирации. Необыкновенно добрый, он не прощал даже малейшей ошибки, которая могла нарушить конспирацию и, следовательно, навредить партии.
Больше всего на свете этот совсем еще молодой человек любил детей. Где бы он ни жил, где бы ни скрывался, он всегда собирал вокруг себя ребят.
Софья Сигизмундовна вспоминает, как Дзержинский писал однажды за столом, держа на коленях малыша, что-то сосредоточенно рисующего, а другой малыш, вскарабкавшись сзади на стул и обняв Дзержинского за шею, внимательно следил за тем, как он пишет. Вся комната, набитая детьми, гудела, здесь, оказывается, была железнодорожная станция. Дзержинский с утра собрал детей, понастроил поездов из спичечных коробок, а потом уже занялся своим делом.
Дзержинский умел любить чужих детей. Этот человек, начисто лишенный сентиментальности, писал еще в 1902 году своей сестре Альдоне: «Не знаю, почему я люблю детей так, как никого другого. Я никогда не сумел бы так полюбить женщину, как их люблю. И я думаю, что собственных я не мог бы любить больше, чем несобственных. В особенно тяжелые минуты я мечтаю о том, что я взял какого-либо ребенка, подкидыша, и ношусь с ним, и нам хорошо…»
Из другого письма:
«Я встречал в жизни детей, маленьких, слабеньких детей, с глазами, речью людей старых, — о, это ужасно! Нужда, отсутствие семейной теплоты, отсутствие матери, воспитание на улице, в пивной превращает этих детей в мучеников, ибо несут они в своем молодом маленьком тельце яд жизни — испорченность. Это ужасно!»