Чаттертон - Страница 59
Да нет же, нет. Последствия, проистекающие из моего… ну ты понимаешь. И, к тому же, меня донимает боль, когда я мочусь. Это…
Трипак! У тебя трипак! По такому поводу надо еще выпить!
Чаттертон делает веселую мину, но когда половой приносит новую бутылку вина, он кусает ногти и спрашивает: – А как это лечить, Дэн?
Хануэй снова смеется. Я слыхал добрые отзывы об известковых ваннах, но это только для тяжелобольных. Раз тебя миновал сифилис, то лекаря можно и не звать. А гонорея – это пустяк, Том, сущий пустяк.
Чаттертон простодушно выказывает облегчение, а его собутыльник продолжает: – Но только задуши его в зародыше. Воспользуйся нашим славным лондонским снадобьем – «гроб-или-здоров».
Гроб?
Да нет, это только гипербола. Зато лечить – и вправду лечит.
И что это за знаменитое противоядье?
Смесь мышьяка с опием. Мышьяк устраняет заразу, а опий утоляет боль и устраняет кислоту. Это скорейшее исцеление на свете. Тебе нужно всего-то четыре грана мышьяка на десертную ложку опия. Ура, конец-делу-венец, и гонорея с позором отступает. К тому же, пока доза действует, тебя будут посещать сладчайшие опийные грезы.
А не опасно это?
Да нет, не опасно нисколечко. Куда хуже тебе придется в лапах эскулапа. Знаешь, как он тебя – ножичком…
И вот, стоя в поту этим летним утром, комкая ночную сорочку, Чаттертон вспоминает этот совет. Я еще так молод, говорит он, а гонорея – всего лишь пустяк. Сущая безделица. Бес делится. Этой штукой переболели все великие поэты. И он вспоминает, как просил в детстве: нарисуй мне ангела, мама, нарисуй мне ангела с крыльями и с трубами, чтоб они разнесли мое имя по всему свету. Этот трипак – сущий пустяк. Я пал жертвой Венеры, но стопы мои по-прежнему направляет Орфей.
И вот он вновь садится писать, спеша до завтрака закончить хвалебную элегию в честь олдермена Ли: ее заказал Город и Деревня, и доставить ее велено нынче же утром. А потом, может статься, и другое стихотворение сатиру против Ли, для Лондонского листка.
Он работает нагишом, отшвырнув ночную сорочку на кровать и заслонив лицо от лучей восходящего солнца, а чердачную каморку постепенно заливает свет. Закончив, он обводит строчки синими чернилами и подписывается. Пока он с росчерком выписывает свое имя, им овладевает буйная радость: он подпрыгивает и с ликованием танцует по комнате, стуча босыми пятками по дощатому полу; солнце играет в его рыжих волосах, а он скачет, и весь мир кружится вокруг него. Он кувыркается на своей узкой кровати. Мир летит вверх тормашками. Потом он прекращает веселиться – столь же внезапно, как и начал, – и, вынув карманный блокнотик, записывает: Завершил одну элегию и одну сатиру, сегодня до восьми утра.
Теперь – время для говядины и кофе. На верхней лестничной площадке, возле его двери, служанка оставила кувшин с водой, и он идет за ним, чтобы умыться. Затем он надевает синие бриджи, зеленый жилет и голубиного цвета фрак: он, как-никак, джентльмен – достойный юный джентльмен. Подняв руку, чтобы сделать пробор, он замечает на правом рукаве налипшую полоску свечного жира и, во внезапном яростном порыве, отскребает ее ногтем, так что восковые чешуйки сыплются на пол. Теперь он полностью готов. Он берет шляпу и осторожно открывает дверь; он неслышно спускается по ступенькам, боясь пробудить ото сна миссис Ангел. Но, едва выйдя на Брук-стрит, он легонько подскакивает и бежит к углу Верхнего Холборна: под этим летним небом он готов бежать хоть на край света. Но в Холборне он берет себя в руки и, мигом обратясь назад, заворачивает в лавку аптекаря на углу.
Мистер Кросс сидит за прилавком и протирает верх стеклянного кувшина, а Чаттертон, войдя, громким голосом спрашивает «пятнадцать гранов вашего лучшего мышьяка и немного опийной настойки».
А сколько же именно этой последней, сэр, вам надобно?
Кросс продолжает полировать кувшин, внутри которого что-то плещется.
Чаттертон становится менее уверенным.
Ровно столько, говорит он, ровно столько, чтобы избавить меня от судорог в желудке.
Ну, отвечает аптекарь, это ведь вопрос философский – ибо как я могу судить о силе или продолжительности ваших болей?
Они весьма жестокие.
Чаттертон корчит рожу: он наслаждается этим маскарадом.
Они нападают на меня по ночам, и я катаюсь в агонии до самого утра.
Боже милостивый.
Они как раскаленная кочерга, едва вынутая из огня, и как пчелиные укусы.
Какое мученичество.
Кросс поднимается с табуретки, отставляет кувшин и склоняется над деревянным прилавком.
Ну, быть может, капель пятьсот лаудана? Я бы мог вам предложить лекарство и в гранулах, но жидкий лаудан всегда предпочтителен. Я сам его кипячу, сэр. Я изгоняю всякую заразу. Я ей указываю на дверь.
Чаттертон силится вспомнить совет Хануэя: из чего там состоит этот лондонский гроб-или-здоров? А можно его отмерять ложкой?
Ну, добрый мой сэр, ведь есть ложки – и ложки. Например, десертные ложки и чайные ложки, обеденные ложки и кухаркины ложки. Просто ложкой.
Ах, просто ложкой.
Кросс берет большую цветную бутыль и, повернувшись спиной, заговаривает доверительным тоном. Так вот оно как, добрый мой сэр. Просто ложкой. От судорог, естественно. Лаудан унимает тошноту и успокаивает боль во внутренностях.
Кросс отмеряет настойку в стеклянный флакончик.
Ах, опиум, опиум, продолжает он, утирая ладонью краешек рта, сладостное зелье, рубиновый источник грез, великий даритель блаженства. И, разумеется, снадобье для болящих.
Указательным пальцем он забивает пробку во флакон.
Пятнадцать гранов мышьяка, сказали вы? Или вы спрашивали капли от лихорадки?
Чаттертон прокашливается.
Нет, белый мышьяк, благоволите. Для крыс. Они досаждают мне постоянным писком и зубовным скрежетом.
О, что за ночи вы проводите. Да с вашим-то желудком.
Кросс подходит к высокой полке и достает оттуда льняной мешочек. Arsenicum album.[105] Верная смерть, сэр, но медлительная. Мышьяк никогда не срабатывает быстро. Можно сказать, сжигает не спеша.
Чаттертон смеется в ответ, и Кросс бросает на него быстрый взгляд.
Вы-то сами в хорошем расположении духа, – да, сэр, невзирая на свой злосчастный желудок?
О да, я в отличном настроении.
Да, выглядите вы прекрасно, выглядите вы прекрасно.
Кросс отмеряет граны мышьяка.
Любопытное сочетание, сэр, мышьяк и опиум.
Он просеивает гранулы в мешочек поменьше.
Вы не слыхали о самоубийстве – в семи дверях отсюда?
Чаттертон качает головой.
Это был один прусский джентльмен, по имени Стерн. Френсис Стерн. Его нашли на следующее утро: все тело и лицо перекручены. Видите ли, сэр, мышьячные конвульсии. Он воздействует на prima viae[106] и часто оказывается эккопротическим.
Как-как вы сказали?
Чаттертон достает свой блокнот, куда записывает все новонайденные слова.
Эккопротическое, дорогой сэр. Слабительное. Очистительное. Часто роковое.
Он склоняется и касается Чаттертоновой записной книжки.
И нашли на злосчастном трупе записку.
Да?
Чаттертон заинтригован.
Жертва написала: О Люцифер, сын зари, как низвержен ты во Ад, в яму преисподней. Почти образчик поэзии, сэр.
Кросс перевязывает мешочек с мышьяком двойной бечевкой. Но, без сомнения, литература та и родилась из опиума, который нашли возле его кровати. А приговор был – felo de se. Самоубийство. Как говорит достойный Монах о маке – верно ведь:
В зародыше цветка сего таится И яд, и врачевания десница.
А Чаттертон доканчивает цитату за него:
Вдыхая малость – сердце веселишь,
Но перегни – в могилу угодишь.
Но моя совесть чиста, продолжает Кросс, тот немец покупал мышьяк не здесь.
Он снова бросает на Чаттертона быстрый взгляд, и юноша правильно истолковывает его.
Могу вас заверить, я не питаю подобных намерений, как тот джентльмен, о котором вы говорите.