Чарльз Лайель. Его жизнь и научная деятельность - Страница 3
В этих занятиях помогал Лайелю отец, любитель и знаток литературы, который читал с ним классиков по воскресеньям и при этом обыкновенно рассказывал разные разности из древней истории, мифологии, географии и тому подобное. Благодаря этому Лайель нередко мог отвечать в школе на вопросы, ставившие в тупик других учеников.
Свободное от занятий время проходило в приличествующих юношескому возрасту упражнениях: драках, играх, поисках съестного – кормили учеников скудно, так что пищу приходилось добывать не вполне законными путями. Однажды Лайель, забравшись в комнату, где стояли масло и хлеб, был захвачен врасплох экономом и спасся только военной хитростью: накрыв голову салфеткой, он кинулся под ноги входившему врагу; тот, разумеется, полетел кубарем, и прежде чем успел опомниться, преступник улепетнул. Одно время распространилась среди учеников игра в шашки, потом в шахматы; Лайель пристрастился к последней всем сердцем и проводил свободное время над шахматной доской, так что даже успехи его в науках временно пострадали. Потом он увлекся музыкой, выучился кое-как свистать на флейте и подобрал компанию таких же артистов. Составился целый оркестр: восемь флейт, тамбурин, треугольник и, вместо литавров, обеденный стол, издававший весьма мелодичные, по мнению Лайеля, звуки, когда в него колотили палками. По вечерам после дневных трудов музыканты собирались в столовой и задавали оглушительные концерты. Ученейший доктор Бэли долго терпел эти музыкальные упражнения, однако не вытерпел и запретил под тем предлогом, что вечерние концерты Лайеля собирают толпу под окнами школы.
Пять лет продолжалась эта школьная муштра и кончилась, наконец, – к великому удовольствию Лайеля. «Вспоминая об этой эпохе, – восклицает он двадцать лет спустя, – я благословляю небо за то, что она никогда не вернется!» Характерное восклицание, показывающее, как давили его школьные кандалы. Воспоминание – великий мошенник; оно всегда стремится окрашивать прошлое в розовый цвет. Всякому, без сомнения, случалось замечать это странное свойство нашей памяти. То, что в свое время казалось и было несносным, тяжелым, обидным, принимает в воспоминании какой-то миловидный, игривый, отчасти комический, но вообще приятный характер. Пережитые страдания кажутся чуть ли не удовольствием, обиды – невинной шуткой и так далее. На самом же деле в прошлом хорошо лишь то, что оно прошло, – вот его великое и единственное преимущество перед настоящим. Прошлое мы уже оттерпели, настоящее – должны терпеть.
Как бы то ни было, не забывая об этом обмане воспоминания, нельзя верить человеку, который с умилением распространяется о золотом детстве: он заменяет горчицу патокой, подсахаривает то, что было горько, обманывая себя и других. Если же, как Лайель, он вспоминает прошлое с отвращением, то мы имеем полное основание заключить, что действительность была еще хуже, чем ему кажется.
И в самом деле, что дала школа Лайелю?
Поступая в нее, он был уже натуралистом – настоящим, страстным, глубоко преданным своему делу, натуралистом по инстинкту, по натуре. Школа не могла вытравить этих стремлений, но сделала все, чтобы подавить их, отстранить на задний план, отвлечь внимание и способности мальчика от его истинного назначения. Она заставила его променять природу на аористы и герундии, на эклоги Вергилия и оды Горация; мало того, он поверил, что интересуется этой дребеденью, хотя на самом деле томился и скучал: мы видели выше, с какими усилиями добывал он школьные лавры. Да и развлечения его свидетельствуют о том же: устраивать литавры из обеденных столов, – нормально ли это в возрасте уже не совсем ребяческом (15—16 лет)? А стоило ему попасть в деревню – куда девались и лень, и томленье, откуда брались внимание и прилежание в вовсе не легком труде определения и изучения насекомых и растений.
Конечно, школа дала ему известную сумму фактических знаний, но толкнула его на ложный путь и всеми силами старалась погасить искру, тлевшую в его душе. Это ей не удалось, и слава Богу! Искра вспыхнула, наконец, ярким пламенем, а прах и пепел, копоть и сажа школьного воспитания улетучились без остатка. Осталось только сознание бесполезно затраченного времени.
Глава II. Критический период
Лайель в Оксфорде. – Борьба схоласта и натуралиста. – Возвращение к естествознанию. – Увлечение геологией. – Буклэнд. – Знакомство с натуралистами. – Поездка на материк. – Подготовка к адвокатуре. – Первые работы. – Знакомство с Кювье и Гумбольдтом. – Юридические занятия. – Общий характер первых работ Лайеля.
Расставшись с училищем, Лайель поступил в Оксфордский университет – место самое неподходящее для натуралиста, гнездо схоластики и классицизма. Кембридж, где естественные науки пользовались гораздо большим почетом, был бы более подходящей школой. Впрочем, еще вопрос, есть ли подходящая школа для людей исключительного ума и дарований. Фарадей вышел физиком из переплетной мастерской, Франклин – из типографии, Дарвин готовился к духовному званию, а попал в натуралисты, и так далее, и так далее. Все эти люди сами себя воспитывают, сами отыскивают путь к знанию; руководителей им не нужно; руководители даже вредны, потому что сбивают их с толку, как и было с Лайелем. Мы не хотим сказать, что гений не извлечет пользы из ума, опытности, знания окружающих; напротив, кому и извлечь, как не ему; только он сам найдет и возьмет все, что ему нужно, и почти всегда не там, где ему указывают. Его не нужно понукать; следует только не мешать ему идти своей дорогой. Воспитатели, указатели, понукатели почти всегда мешают.
Поступая в университет, Лайель вовсе не метил в натуралисты. Он мечтал о литературной карьере, а ради хлебного заработка избрал адвокатуру, решив изучить право в Оксфорде.
Дело, однако, пошло не так гладко, как он рассчитывал. Натура начинала брать свое. Воспитание его и здесь имело такой же двойственный характер, как в гимназии. Перечитывая его письма, относящиеся к этой эпохе, мы видим, как в нем борются два человека: школяр, созданный педагогией доктора Бэли, и натуралист от природы. Сначала господствует школяр: письма переполнены классической мудростью, рассуждениями о Ювенале, даже виршами, в которых воспевал он «коней Лизиппа» и тому подобный вздор. Натуралистом в них почти что и не пахнет. Лишь изредка проскальзывают замечания естественноисторического характера: о растениях, насекомых и прочем. Но мало-помалу инстинктивная любовь к природе начинает одолевать, заполонять его все более и более и, в конце концов, берет верх над искусственно привитой любовью к классикам, литературе. Это происходит помимо его сознания, наперекор его усилиям. Он старается сосредоточить свое внимание, свои интересы на оксфордской науке и с удивлением, даже с огорчением видит, что это не удается.
«Боюсь, – пишет он отцу, – что вы и понятия не имеете, как я отстал в классиках. Придется здорово поработать, – иначе не доберусь и до „mediocriter“ (посредственно) и, во всяком случае, не поднимусь выше… Меня как громом поразило, что Энис, один из самых ленивых студентов… справляется с классиками гораздо успешнее меня, хотя я тружусь усердно. Да и почти все мои товарищи опередили меня».
Только самолюбие заставляло его тянуться за остальными. «Когда видишь превосходство других, – начинаешь понимать, – пишет он, – как много приходится поработать, чтобы добиться какого-нибудь отличия. Это пришпоривает самолюбие и создает ту „атмосферу ученья“, которая, по удачному выражению Рейнольдса, „окутывает общественные школы и вдыхается даже ленивым, заставляя его учиться вопреки собственному желанию“.»
Чем объяснить эти сетования? Способности у Лайеля были исключительные, память превосходная, самолюбие большое, – все шансы на успех. И если, тем не менее, он отставал от товарищей и подвигался вперед «mediocriter», то это, по нашему мнению, объясняется только инстинктивным органическим отвращением к предметам, за которые он взялся по ошибке. Тем не менее, он упорствовал и продолжал штудировать классиков, богословие, логику и правоведение.