Целующиеся с куклой - Страница 4
Примерно так восстанавливалась врущими утерянная в море лжи и вранья логика.
Но врали и более фундаментально:
— Как там твой сын? — сердобольно спрашивала одна тётка у другой. — Пишет?
— Пишет. Что ничего хорошего у него нет, пишет. Работы нормальной нет, с отцом не ладит, с девушкой своей поссорился.
На самом деле сын в третий раз сидел за торговлю наркотиками, и все об этом откуда-то знали.
Вдобавок все эти главные в прошлом инженеры чуть ли не с упоением занимались тем, чем дома заниматься они перед людьми постыдились бы. А здесь коренные жители были настолько чужи и от них далеки, что эмигранты их и за людей не считали. Поэтому и не стыдились их, поэтому спокойно рылись на свалках (правда, это хорошо организованные свалки, когда целые улицы в определенный день по общегородскому графику выбрасывает всё ненужное — от устаревших, но работающих телевизоров до мебельных гарнитуров), поэтому воевали за право отовариваться в магазине для бедных, где заплатив одно евро, можно набрать гору чёрствого хлеба и продуктов, подпорченных или с истекшим в день продажи сроком годности, поэтому захаживали в Красный крест, чтоб купить за копейки кем-то выброшенные или не проданные в течение лет вещи.
Хотя в мусорных баках наши люди почему-то не рылись. И бутылки, которые можно сдать за деньги, из глубоких бутылочных контейнеров спецприспособлениями не извлекали. Последнее почему-то делали представители автохтонного населения. Видимо, им это было нужнее и не считалось чем-то зазорным. Трудится человек — уже хорошо. А что делает — не так важно.
Образно говоря, общежитие на первый взгляд представилось Бориске таким бульоном, где шныряют бактерии разных национальностей, со всех концов света собравшиеся здесь, в этом бульоне. Одни мельтешат и норовят пролезть внутрь скоплений местных бактерий, затеряться в их колониях, смешаться с ними, стать такими же, неотличимыми или хотя бы похожими.
Другие не стремятся смешиваться и проникать, они объединяются с себе подобными разновидностями, со своими. И живут объединениями, общинами, готовыми к обороне и к захвату каких-либо жизненных пространств, необходимых им, их близким и дальним сородичам.
Третьи обосабливаются, живут каждый сам по себе. В крайнем случае, своими семьями или содружествами, состоящими из двух-трёх близких по происхождению, по духу или предыдущему месту жительства семей.
И всё это показалось Бориске неинтересным. А то, что было ему, наоборот, интересно, как-то неожиданно от него ускользало.
5
А кроме того, на его интересы всем было там, в эмиграции, начхать с высокой горы. Неожиданности же подстерегали Бориску везде, за каждым, значит, кустом или углом. Там и улица была полна неожиданностей, и жилища, и поезда, и телефоны, и автоматы всякие, и вся окружающая действительность. Она ж там чужая, действительность, чужая и неизведанная. Поэтому и неожиданностей преподносит больше, чем любому Бориске хотелось бы.
Но больше всего неожиданностей ждало таких, как он, в органах государственной власти, во властных структурах, кабинетах и коридорах. В этих кабинетах его неожиданно не захотели понимать. Наотрез. Как бы он ни старался говорить и выражать то, что ему нужно выразить. И это действительно было неожиданностью номер один. Бориска же как рассуждал по бывшей советской наивности, которая в гражданах бывшего СССР неистребима?
«Раз они там, в органах и кабинетах, с иностранцами работают, получая жалование, — рассуждал он, — значит, обязаны знать иностранные языки, как свои пять пальцев — чтобы понимать тех, с кем они работают и имеют дело. Иначе как они могут соблюдать на вверенной им территории права человека и высокие демократические принципы?»
А чиновники государственные наоборот рассуждали, неожиданно логично и просто:
«Раз иностранцам от нас и государства нашего чего-то надо, — считали они, — пусть иностранцы нас и понимают как хотят».
Бориска же, надо сказать, ни черта не понимал из того, что они ему через губу роняли. Ну, почти ни черта. Уже и так вслушивался, и этак — и всё равно эффект оказывался незначительным. И однажды до того довели его непониманием и многим другим, что выплеснул он им всем — в лице некой фрау Фюрер — скопившиеся на душе эмоции, выразив эти накопления в одной-единственной фразе, оскорбительно сжато и лаконично.
Может, он что-нибудь другое сказал бы, если б не фамилия служащей. Наверняка она ему эти слова, сорвавшиеся с языка, и навеяла. Ну что это такое? Фрау Фюрер. И ведь обычная для немецкой фрау фамилия, обычная и распространённая.
Из-за этой нехорошей фамилии отец Горбуна Бориска и не сдержал буйства эмоций, сказав ни много ни мало: «Гитлера на вас нет!»
И что печально, фрау Фюрер эти его глубоко русские слова прекрасно поняла. Ничего по-русски не понимала — во всяком случае, так это всё выглядело, — а тут вдруг взяла и поняла. Что вполне, если задуматься, объяснимо. Она же в стране ГДР родилась и жила, пока эта страна существовала на карте Европы, а в ней, в ГДР, русский язык учили, как родной, прилежно и поголовно. И она вспомнила все слова, которые знала из курса этого языка, пройденного ею в школе ГДР во времена Хонеккера и компании, и оказалось, что именно слова, произнесённые Бориской вслух в самый критический момент их беседы, она помнит. Все другие не очень хорошо помнит, а эти — очень. Такое у неё, значит, обнаружилось свойство памяти. И она ответила:
— Гитлер капут.
И Бориска понял, что она поняла, и это его испугало. Он же к ней не для того, чтобы побеседовать, пришёл на отвлечённые темы в часы досуга. Он по неотложному делу пришёл, за помощью с горя. Поскольку умерла тогда как раз его мать скоропостижно, и её нужно было предать как-то немецкой земле или хоть кремировать, что всё равно стоило слишком для Бориски или Йосифа дорого.
Вот Бориска как сын покойной и пришёл к этой фрау Фюрер, чтоб она данной ей финансовой властью оплатила за счёт гуманного германского государства его расходы. Поскольку их нельзя было избежать. Их даже уменьшить было невозможно, сэкономив на чём-нибудь в процессе церемонии — Бориска и так заказал самый что ни на есть эконом-класс в самом дешёвом бюро ритуальных услуг. Единственная роскошь, которую он себе позволил — это просьба прах матери не по ветру развеять — что можно сделать своими руками из окна и, значит, совершенно бесплатно, — а всё же как-нибудь скромно захоронить.
И значит, позвонил он этой ответственной фрау с тем, чтоб назначила она ему время аудиенции, а она говорит:
— Так, завтра и послезавтра у меня полно, приходите, пожалуй, в понедельник. В одиннадцать часов вас устроит?
Бориска полчаса объяснял ей на своём диком немецком, что его это не устроит, и что он хотел бы прийти сегодня. Так как сам он может ждать сколько угодно, пожалуйста, у него время есть, а мама его ждать не может совсем.
— Кончилось её время, — говорил Бориска, — понимаете? А раз времени у неё нет, не осталось, то и ждать она не может. Чтобы ждать, время ведь нужно, правильно? А у неё его нет.
В общем, он до сих пор не знает, насколько правильно поняла его по телефону фрау Фюрер, но час приёма назначить с трудом она согласилась. Сразу после обеда. И он пришёл к ней, к этой пообедавшей ответственной фрау.
То есть он пришёл в соответствующее большое здание. Поднялся в большом лифте. И стал искать в большом коридоре кабинет триста тридцать семь. Коридор шёл по кругу. В одном его конце был кабинет триста один, в другом — триста тридцать.
«Значит, круг незамкнутый, — догадался Бориска. — Ну надо ж, что придумали».
Он спустился в лифте обратно в вестибюль. И нашёл там ещё один лифт.
«Может, подняться на нём? А что, почему не подняться?»
Поднялся. И вышел. И правильно сделал. Кабинет триста тридцать семь оказался здесь. В этом глухом отрезке коридора, ограниченном с обеих сторон сплошными зелёными стенами.
Бориска постучал несмело, но громко в дверь и услышал «ждите», и опустился на стул. Стулья стояли здесь же, в коридоре, и предназначались для посетителей, таких же людей, как Бориска. Вокруг стульев стояла тишина. Не простая, а канцелярская. Тишина государственной важности.