Царский наставник. Роман о Жуковском - Страница 42
Вечером, за обедом (сходились они по-европейски, в половине пятого и позже), Жуковский развивал перед Рейтерном мысли, одолевавшие его в тот день на возвратном пути от места горной катастрофы: не так ли история человеческого общества? Все эти предания о падении царств Египта или Индии, Кира и Александра, сам всемогущий Рим — не обломки ли они ужасных катастроф? И вот теперь, когда они покрылись великолепным покровом жизни, эти обломки и развалины, не грозят ли им новые разрушения от взрыва минутных страстей или чьей-то воли? И должно ли разрушать существующее, жертвуя при этом справедливостию ради возможного будущего блага, — то есть опрокидывать гору на человеческие жилища с безумной мыслию, что можно будет вдруг бесплодную землю, на которой стоят жилища, заменить другою, плодоносною? Что ж, может, она даже и будет здесь когда-нибудь, эта плодоносная земля, может, время возьмет свое — но когда? для кого? Если время и начнет новую жизнь на развалинах, то это уже его, времени, дело, а не наше: мы только произвели разрушение. Сказать другими словами — отдаленные последствия катастрофы вряд ли могут оправдать преступное наше губительство…
Рейтерн одобрительно пыхтел трубочкой; фрау Рейтерн думала о своем — какая разница, о чем говорят мужчины! Мия тайком играла с братишкой. Лизхен же таращила глазки, стараясь понять, о чем говорят, и понимала только одно — что этот человек хочет добра всем, что сердце его вмещает сейчас мир…
Жуковский задумался, помолчал, пытаясь точнее сформулировать свою мысль.
— Скажем так: средство не оправдывает цели. Что вредно в настоящем, то и есть истинное зло, хотя бы и было оно благодетельно в своих последствиях. Никто не имеет права жертвовать будущему настоящим и нарушать надежную сегодняшнюю справедливость для неверного, ненадежного и сомнительного будущего блага. Вообще жертвовать чем-либо для пользы сомнительной есть преступление и безумство, ибо мы не отвечаем за будущее: следующий наш миг принадлежит Провидению…
Фрау Рейтерн энергично кивнула, услышав знакомое слово. Рейтерн задумчиво вынул изо рта трубку… Стало тихо. Жуковский скрипел пером, делая наброски: сегодня же вечером надо подробно записать эти мысли для Наследника. Не надо катастроф и потрясений, Россия и без того достаточно велика для тройного населения, а что такое минутная слава и блеск?
— Это верно, — сказал Рейтерн. — Недаром у врачей правило: «Не навреди!» В Дерпте у нас даже песню пели такую наши медицинеры: «Не навреди». Не мешай жизни, она свое возьмет.
Жуковский молчал. Некстати вспомнились Дерпт, студенты-«медицинеры», Зейдлиц и, конечно, друг Мойер, соперник в любви, да нет, какой же соперник, спаситель… Спаситель, не спасший…
Пошарил по карманам, по столу — нет трубки. А в столовой уже запахло кофеем… Кладбище по левую руку от Петербургского тракта, снег — и сам себя увидел: согбенная фигура, след на снегу… Где трубка?
— Лизабет, Бетси, дитя мое, — обратился Жуковский к своей маленькой соседке, — принеси, Бога ради, трубку из моей комнаты. Там у окна — столик специальный с табаком и трубками. Не обессудь. А сладкие булочки за мной. Для всех, для всех, не дуйся… — Жуковский потрепал Мию по головенке и Вайю в свой черед, а Лизхен была уже у двери.
— Вообще сделай себе это за правило, — сказала мать. — Взгляни, не забыл ли онкель Базиль трубку. Тогда напомни ему и сбегай.
— Вот именно, — пыхнул дымом отец.
И все — больше никаких наставлений? Можно бежать?..
Да что они понимают? Ничего они не понимают. Никто. Ни любимый отец, ни мать, ни Мийка, ни Вайка… Не понимают, что они говорят, что делают, что сейчас сделали: она ведь еще никогда не была в Его горнице, никогда…
Здесь было все так загадочно, и красиво, и полно волнующей тайны. И перья, и чернильница, и засушенные цветки, и красивые камни, и даже лекарство в серебряной коробочке. И странные такие картины — летящий филин, призрак у двери, смерть с косой. И везде бумаги: чистые листы уложены ровной стопкой; старые, пожелтевшие уже письма — может, это от Нее, от той самой его Беатриче, которой он верен всю жизнь. Французские книги. Немецкие книги. Менцель. История…
А вон и трубки — так много трубок, и такие красивые. Голова кружилась от запаха табака. Это был незнакомый, наверное, мужской запах, такой прекрасный. Лизхен вдруг словно услышала окрик матери, резко обернулась — половица скрипнула под ногой. Никого нет. Мать сейчас внизу, за столом. Все внизу, пьют кофе. Они ведь ничего не понимают. Никто ничего не понимает. Ребенок. Девочка. Когда у нее началось вдруг это страшное, мать сама же сказала, успокаивая ее, полуживую от страха: «Это тебе знак, что ты стала женщиной». А потом забыли, кто она. Раз она женщина, она не может не думать о Нем. Женщина ведь ищет, выбирает, ждет. Но Лизхен не надо было искать и выбирать, потому что Он был один такой на свете, она об этом с семи лет слышит. Он бродит по свету, ищет, кому сейчас плохо, кому трудно, к кому броситься на помощь. Взять хотя бы их семью. Все переменилось, когда отец встретил Его случайно на водах. Мать плакала от радости, когда отец поехал к Нему в Петербург, дедушка перестал ворчать. Отец вернулся и ходил гордый. Все говорили: «Вот доктор Радовиц благородный человек, король благородный человек». Почему же никто не пришел отцу на помощь? Только Он. Он даже Царю говорит, что Он думает, а Наследник Его слушает, потом и Наследник тоже будет Царем. А Царь — это еще страшнее, чем король, потому что у Царя есть Сибирь. Царь послал туда много людей, а кто за них заступался? Только Он.
В прошлую зиму к отцу приезжал человек из Дерпта, и он рассказывал много разных историй. Там были прекрасные истории — как в книжке «Добрые сказки», как в романах. Вот хотя бы эта. Нищий сидел на углу улицы на снегу — голодный, безногий (если бы папа остался безногим, он бы не мог гулять — я бы его возила тогда). Проходил Он. Он дал нищему десять марок и прошел. Потом Он передумал, вернулся и дал нищему двадцать марок. Позже вернулся снова, чтоб отдать последнее, но нищего уже не было, потому что он подумал: «Странный какой-то человек, надо уползать, пока не отняли деньги…»
А вот эта юная женщина, которая умерла, — Его Беатриче, Его Лаура. Как в стихах у Петрарки — «От Индии до Мавра в полдень знойный где тень найду, скиталец беспокойный… Все смерть взяла». Он шел на любую муку для нее. Даже на муку ревности. Он победил ревность. Она, Лизхен, тоже не будет ревновать…
Лизхен потянула ко рту чубук длинной трубки. Прикосновение было приятно ее пересохшим губам. «Я учусь курить», — лукаво сказала она себе. «Это поцелуй, а поцелуй — смертный грех», — сказал голос матери. Лизхен обернулась к двери, покрывшись краской стыда. Но в дверях никого не было. «Ну и пусть», — сказала она упрямо, полураскрыла губки…
Она спохватилась — ждут, пошла вниз… Они ничего не знают, ничего не понимают, значит, ничего не заметят — только не нужно смотреть в Его сторону, просто обойти вокруг стола и протянуть Ему трубку, не глядя…
В дверях столовой она остановилась, услышав Его голос:
— Я прошел нынче дорогой, где бродила Юлия…
Щеки ее вспыхнули жаром. Юлия! Он догадался обо всем! Ведь это она Юлия!
— Дорожка эта отмечена в памяти Руссо и Байрона, — продолжал Он. — Однако Руссо совершенно как будто не наблюдал красоту этой природы и не дал ей описания, так что Байрон мне вспоминается чаще…
(«Нет, ни о чем не догадался, ничего не заметил. Не хочет ничего замечать».)
— Я видел его имя, им самим нацарапанное на столбе. Видел дом, в котором он жил и откуда ездил в Шильон…
Жуковский замолчал. Все взглянули теперь на нее, заметив ее растерянность.
— Отчего так долго? — спросила фрау Рейтерн.
Лизхен подняла на Жуковского взгляд, полный мольбы, и, конечно, Он пришел на помощь (разве может Он не прийти на помощь?).
— У меня в комнате легко не отыщешь какую-нибудь вещь, — сказал Он. — Такой беспорядок… Я ведь сам навожу порядок, как могу…