Царица Катерина Алексеевна, Анна и Виллим Монс - Страница 37
Монс в эти дни страшно изменился; с ним от страху был удар; впрочем, он стоит на том, что не знает за собой никакой вины. Матрена Ивановна Балк от страху все еще очень больна и не встает с постели».
Так рассказывали при дворе герцога Голштинского; другие сведения в тот же день собрал саксонский посол Лефорт. «Сегодня, во вторник, – писал он к своему двору, – Монса опять приводили к допросу. И он, как говорят, тотчас во всем признался, так что не нужно было употреблять пытку. В тот же день императрица просила у государя помилования Монсу; ей отвечали просьбой раз навсегда – не вмешиваться в это дело. Впрочем, та велела сказать генеральше Балк: „Не заботьтесь о своем брате, арест его не будет иметь дурных последствий“.
Известия Лефорта достовернее: Монс вполне повинился. Если показания его на бумаге были не совсем чистосердечны, то мы вправе думать, что он был искреннее на словах. Иначе решительно непонятно, как он мог избежать пытки? Если пытали по делам совершенно ничтожным, то могли ли обойтись без истязаний «в деле первой важности?» Таким, по крайней мере, считали дело Монса. Но немудрено, что пытка на этот раз оказалась делом лишним; в самом деле, тот, кто от единого страху упал в обморок, тот, кто вел жизнь среди роскоши и неги, мог ли вынести мысль о том, чтобы перенести пытку? Понятно, что, не дождавшись ее, он принес полное сознание. Только им он мог спасти как себя, так и придворных служителей и служительниц от кнута на дыбе и жжения пылающими вениками.
Между тем допросы продолжались. 11 ноября 1724 года, в среду, дошла очередь до Столетова; поданное им своеручное показание относилось до взяток Монса.
Так, Столетов, рассказал некоторые подробности относительно крупной взятки царевны Прасковьи Ивановны.
«Когда царицы Прасковьи Федоровны не стало, – повествовал Столетов, – тогда ея дочь, Прасковья Ивановна, отдала Монсу духовную мамы своей, боярыни Бутурлиной; а в той духовной мама била челом царевне вотчиною своей, селом Оршо, с деревнями в Пусторжевском уезде. Виллим Монс объявил духовную мне, да секретарю вочтинной ея величества канцелярии Арцыбушеву и требовал резону: каким образом по этой бумаге можно получить деревню? Я, рассмотря духовную, объявил: „Надо, мол, справиться: закреплена ли та деревня за Прасковьей Ивановной, и если еще за ней не справлена, то она нас жалует чужим; а узнать о справке надо в вотчинной коллегии“. По моему объявлению, Монс докладывал государыне, и ея величество позволить высокоблагоизволила в той коллегии справиться. Я справливался и нашел, что вотчина нигде и никак за царевной не справлена. Тогда это поручили сделать Арцыбушеву, понеже весь того дела порядок чрез него обращался. А и я посылан был по тому ж делу в вотчинную коллегию, с указом императрицы, чтоб (ежели надлежит) то за ея величеством ту вотчину справить. И вотчинная коллегия о справке чинила немедленно исправление».
Из этого рассказа видно, как домогался Виллим Иванович подарка царевны Прасковьи; никаких, следовательно, отказов с его стороны и особенной навязчивости со стороны дарительницы не было и в помине. Судя по этому, можно быть уверенным, что и остальные показания Монса по поводу его взяток не менее им смягчены и искажены.
К сожалению, о других немного сказал его пособник и секретарь Столетов.
Назвав князей Алексея Григорьевича да Василия Лукича Долгоруких, секретарь объявил затем: «Что принадлежит до взяток с партикулярных персон, ничего не знаю, понеже от всех дел таковых, кроме партикулярных ея величества, весьма чужд от Монса учинен, по зависти и обнесению ему на меня фамилии его, которая так его преогорчила на меня, как известно, что он и виселицу обещал».
Уклонившись таким образом от разъяснения проделок Монса, секретарь пояснил, что он принужден был искать своего в должности определения. «А определения сего, – писал Столетов, – и доныне у него не сыскал. Взял меня Монс в свою команду, обещал всякое благополучие, вместо котораго и весьма неравнаго обрел себе таковое злоключение, от котораго принужден всякой в моей жизни надежды лишиться, токмо имею на великодушное его величества милостивое рассмотрение надежду; и для того, в чем я собственно виновен, приношу мое чистейшее покаяние».
В порыве покаяния Столетов представил небольшой список своих «винностей», всего только три:
«Принял я от служителей государыни, двух Грузинцовых, две лошади с тем, чтобы со временем в приключившихся нуждах их, по возможности своей помогать; что я и чинил по совести, без утраты антересу ея величества».
«Князь Алексей Долгоруков благодарил меня за старания по его делу об отцовском наследстве (то дело и доныне за ним не справлено для некоторой претензии одного из его братьев); прислал он мне на камзол парчи золотной, бахрому и сукно, да потом подарил жеребчика; а принял я все то, не вменяя во взятки, но в благодеяние и приязнь, для того, что услуги мои были ни по его прошению, но по указу ея величества».
«Да царевна Прасковья Ивановна за объявленное мое старание (в деле о передаче вотчины Монсу) пожаловала мне 320 рублей в разное время, с тем, чтобы я приводил Монса, а он бы государыню, чтоб ее, царевну, содержать в милости своей изволила и домашнее бы им определение учинила. В вышеписанном во всем, – заключал исповедь Столетов, – прошу у его величества великодушнаго рассмотрения и милостиваго помилования».
Помилования не было.
12 ноября проведено было судьями, как кажется, в окончательной переборке захваченных бумаг, быть может, и в допросах, но они либо не дошли до нас, либо вовсе не были записаны, либо не попали в бумаги, ныне хранящиеся в Государственном архиве, в С.-Петербурге, нами внимательно исследованные (в 1862 году).
Монс продолжал содержаться под караулом, по одним известиям – в доме Ушакова, по другим – переведен был в свой собственный дом, на речку Мью (Мойку). Столетов и Балакирев (последний после прогулки в крепость) все еще заперты были в пустом Летнем дворце на Неве, у истока Фонтанки, где еще недавно можно было видеть темную каморку с решетчатым оконцем в дверях.
В пятницу, 13 ноября, рано поутру страшный вестник несчастия Андрей Иванович Ушаков предстал пред Матреной Ивановной, измученной страхом и надеждой.
Генеральша волею-неволею должна была подняться с постели; ее увезли в дом «инквизитора» (так назывались тогда в официальной переписке члены страшной Тайной канцелярии) и – так говорили в городе – заперли в той самой комнате, где сидел несколько дней ее брат.
Множество часовых оцепляло здание, вид которого невольно внушал страх и трепет в жителях Петербурга.
Вслед за Матреной Ивановной арестовали ее сына, придворного щеголя и красавца Петра Федоровича Балка. Ему пока объявлен был арест в своем доме или в доме матери. Вообще нельзя не подивиться той необычной деликатности, если можно так выразиться, которую явил государь в настоящем случае. Арестации были невелики, делали их «без великаго поспешения»; взятых под арест не влекли в крепостные казематы; ноги взятых персон, искусившиеся в ассамблейных танцах, не ставили в ремень, выхоленные руки не ввертывали в хомут, кнут не бороздил их спины. Словом, государь или стыдился являть жестокость по делу, слишком близкому его сердцу, или же Екатерина, по народному выражению, «своим волшебным кореньем» продолжала и в эти страшные минуты «обводить», т. е. смягчать, ублажать государя.
В чем состоял устный допрос Матрене Ивановне со стороны государя, мы не знаем; то же, что было записано с ее слов, отличается необыкновенным лаконизмом. По всему видно, в такой «объявившейся за ея семейством материи», каковы взятки, ей не позволили много распространяться.
Перепуганная донельзя, Матрена Ивановна в течение двух дней 13 и 14 ноября вспоминала и диктовала Черкасову имена своих дарителей. В этом списке были лица всех состояний, званий и обоего пола.
Представляем имена их в некоторой постепенности.
«Брала я взятки, – винилась Матрена Ивановна, – с:
Служителей Грузинцовых 100 рублей с тем, чтоб говорить Монсу о рассмотрении их дела.