Бюро проверки - Страница 5
Я наскоро сбегал в буфет, выхлебал тарелку «ленинградского рассольника», из огромного стального жбана налил себе бледного чаю, слакал в три глотка и вернулся на место. В коридоре присесть было негде – на время новогодних праздников уборщицы зачем-то попрятали стулья в кладовку; я стоял у грязного окна и тихо волновался.
За окном постепенно темнело, снег завихрялся, плотную завесу раздвигали фонари; редкие прохожие, нагнув заснеженные головы, упрямо пробивались сквозь метель, как восточный караван сквозь песчаную бурю. К шести аудитория освободилась лишь наполовину; метель утихла, образовались лёгкие сугробы; в десять вечера из аудитории вышел бледный Сумалей, с чёрным портфелем под мышкой, и торопливо направился к лифту.
– Михаил Миронович!
– А? что? – удивился он.
– Вы сказали, чтобы я вас подождал.
– Да? Кажется, действительно сказал. Но я уже ничего не соображаю, день выдался долгий, сами видите. Знаете что? Завтра кафедра, подтягивайтесь к двум, и поболтаем.
Мне показалось, что М. М. едва заметно усмехнулся. Двери лифта сомкнулись, как смыкаются на службе царские врата; лифт почему-то отправился вверх, огонёчки на панели замигали – девятый, десятый, одиннадцатый: прежде чем спуститься, Михаил Миронович вознёсся.
Назавтра в душный кафедральный кабинет входили сгорбленные профессора со свекольными гладкими щёчками, в полосатых старомодных тройках. Они усаживались в первый ряд и с важным видом говорили о лекарствах. Я ждал Сумалея, но тщетно. Дверь закрыли, завкафедрой начал зачитывать речь, товарищи, как пишет товарищ Толстых в январском номере журнала «Коммунист», социалистический образ жизни предполагает культурный рост личности, а социалистический реализм не исключает условности, и я оказался в ловушке: глупо остаться, уйти невозможно.
Заседание закончилось к шести. Я спросил весёлую упитанную лаборантку, похожую на молодую попадью с картины передвижника: что с Михаил Миронычем? Почему его нет? Та ответила невозмутимо:
– Михаил Миронович свалился с гриппом.
– А когда он будет?
– Без понятия. А вы поезжайте к нему, все так делают. Вот адресок, сможет – примет, нет – не повезло.
– Я лучше позвоню.
– А вот это вот зря, – развеселилась лаборантка. – Михал Миронычу не принято звонить.
Отсыскав сумалеевский дом, я бессмысленно и долго жал на кнопку. На всякий случай дёрнул ручку; сезам отворился. На кухне приятно гремели посудой и негромко мурлыкало радио.
– Тук-тук, – сказал я осторожно. – Я могу войти?
Не получив ответа, громко хлопнул дверью. На меня внимания не обратили.
– Извиняюсь! – крикнул я.
И лишь тогда услышал возмущённый голос Сумалея:
– «Извиняюсь» говорят извозчики и дворники! Правильно будет – «извините»! Повесьте пальто, Ноговицын, все тапочки у нас на нижней полке, выбирайте.
Михаил Миронович сидел на кухне, довольный жизнью и почти весёлый; никаких следов обещанной болезни. Огромное старинное окно выходило на церковь, нечётко высвеченную фонарями; самоварным боком выпирал центральный купол, остальные купола, поменьше, окружали его, как голубые чашки. Крохотная, похожая на канарейку жена суетилась у плиты. В центре круглого стола стояла красная эмалированная кастрюля, в старинном соуснике со сколотым краем густела сметана. Пахло плотно промешанным фаршем и варёной капустой.
– Простите, – промямлил я. – На кафедре сказали, вы больны и надо ехать…
– Всё отлично, – возразил Михаил Миронович, – у меня сегодня приступ хитрости. Заодно и вас проверил. Есть, тыкскыть, званые, а есть призванные. Милости прошу, помойте руки, оба заведения направо, встык, а потом присаживайтесь с нами вечерять, Анна Ивановна соорудила славные голубцы.
Анна Ивановна пошла за тарелкой; кажется, она привыкла к необъявленным визитам.
Я смущённо подсел; мне положили на тарелку толстый голубец, выдали вилку и нож и продолжили семейную беседу. Не подстраиваясь под меня. Беседа заключалась в том, что Сумалей без остановки говорил, а жена его безмолвно слушала. Он рассуждал о каких-то старинных знакомых, которые решили эмигрировать в Израиль. Я так и не понял, осуждает их М. М. или поддерживает.
Голубец был сочным и мягким, сметана свежая, наверное, с базара; ел я с удовольствием и от этого стеснялся ещё сильнее.
– …Такие, в общем, дела, – подытожил Михаил Миронович; жена кивнула. – Насытились?
– Спасибо большое, очень вкусно.
– Да, Анна Ивановна большая затейница по этой части. Ну что же, если все сыты-довольны, пойдём в кабинет, на два слова.
В кабинете я был подвергнут допросу. Кто ваши родители. Почему расстались. Что привело на философский. Кого читали. Что думаете о спорах Сахарова с Солженицыным. Как случилось, что не знаете Кьеркегора. Я отвечал как солдат на плацу – чётко, не пытаясь уклониться. Закончив испытательный допрос, Сумалей умолк. Через пять минут очнулся, словно вынырнул из летаргического сна.
– Что я хочу сказать, Лексей Арнольдыч. Думается мне, как нынче говорят советские начальники, что мы и вправду с вами можем посотрудничать. И вот вам первое задание… рискованное, прямо скажем. Вы статейку в аспирантский сборник сдали?
– Сдаю на днях. Но я уже её перепечатал! – стал я оправдываться.
– Отлично, отлично. Это очень хорошо, что задержались. Потому что мне нужна одна цитата. До зарезу. Вот так, – он чиркнул ладонью по горлу. – Из любого, этсамое, марксиста. Но не сегодняшнего и даже не вчерашнего. Я предпочёл бы позднего Плеханова или, там, какого-нибудь Германа Лопатина. Примерно вот такая, понимаете?
Он протянул листок, на котором стремительным бисером было написано: «Марксисты не боятся изучать религию как конгломерат конкретных знаний; эстетика свободна от дурмана». Польщённый сумалеевским доверием, я решил слегка поумничать и произнёс:
– Михаил Миронович, по стилю это не Плеханов. Может, поискать у Дьёрдя Лукача?
– Нет, у Лукача не надо. Лукач слишком долго жил. Он помер лет десять назад, если не позже. – Сумалей заиграл желваками.
– Простите, Михаил Миронович, – я не угадал причину раздражения. – А какая разница, когда он помер? Главное же найти?
– Да что ж тут сложного? Если вы припи́шете цитату Лукачу, вас архивисты зажопят. – Михаил Миронович по-ленински прищурился, на лице образовалась странная улыбка: то ли ироничная, то ли презрительная, то ли просто злая.
– Припи́шете? – Я всё ещё тупил.
– Ну конечно, припи́шете. Что тут непонятного? Вот вам слова. Подредактируйте и приведите их в статье. Закавычьте. Повесьте ссылку на какой-нибудь архив: марксизма-ленинизма, там, или ЦГАЛИ. Главное, чтоб фонд такой существовал. Опись, номер папки, лист.
– А зачем?
– А затем, Лексей Арнольдыч, – осердился Михаил Миронович, – что мне не пропускают монографию. Нужно прикрыться, хоть Карлом, хоть Фридрихом, хоть банным листом. А ничегошеньки нет. Вообще ничего, ни одной завалящей цитатки. А выйдет ваш ротапринтный сборник, радость складских помещений, и я смогу на вас сослаться: «Как сказано в статье такого-то, недавно обнаруженной в архиве», – и всё будет тип-топ.
– Но ведь это подлог?..
– Как хотите.
Сумалей изменился в лице. Словно запер его изнутри. Складки разгладились, губы слегка растянулись, проявилась отстранённая улыбка. Он встал и в полупоклоне указал на дверь.
– Простите, уважаемый товарищ Ноговицын, был непозволительно доверчив. Надеюсь, разговор останется между нами, но как вам будет угодно.
– Михаил Миронович, постойте, вы что, я же просто, – забормотал я. – Сделаю, конечно, как вы скажете.
Так я заслужил доверие Учителя. И сложную, изменчивую дружбу.
Жил Сумалей на Гончарной, в двух шагах от станции метро «Таганская», где мы условились о встрече с Мусей. Времени было навалом, риск не застать его дома активно стремился к нулю. Гулять он не любил и раньше, мол, в квартире воздух тот же самый, только с подогревом; а после кончины любимой жены (в августе семьдесят девятого; как сейчас помню тот ужас) Михаил Миронович ушёл в полузатвор. Добровольно перевёлся в консультанты, отказался от единственного семинара, в МГУ появлялся нечасто – на кафедре, в парткоме, на защитах диссертаций и на редких заседаниях учёного совета. В магазин за едой посылал аспирантов; восторженные аспирантки в очередь готовили.