Былое и думы.(Предисловие В.Путинцева) - Страница 4
Уровень художественной объективности и правдивости воспоминания в конечном счете определяется идейными убеждениями автора. Быть может, в других мемуарах той эпохи меньше фактических неточностей, чем в «Былом и думах», но перемещение исторической перспективы, смешение важного со случайным, тенденциозность освещения заслоняют в них объективное содержание событий, искажают действительность. «Факт — еще не вся правда, — говорил Горький, — он — только сырье, из которого следует выплавить, извлечь настоящую правду искусства». [7]
Герцен был прав, когда, завершая работу над «Былым и думами», говорил, что они «так сильно действовали оттого, что краски верны» (письмо к сыну, 16 июня 1868 г.) Этих «верных красок» не могло быть у писателя-мемуариста, не связанного с передовым общественным движением, далекого от освободительной борьбы народа. «Былое и думы» мог написать только художник-демократ, писатель передового революционного мировоззрения, только у него могла возникнуть сама идея «отражения истории в человеке». (13)
Своеобразна композиция «Былого и дум». Хроникалыш-автобио-графический стержень заменяет в мемуарах Герцена последовательное развитие цельного сюжета. Такое построение «Былого и дум» не случайно: оно отражает, как замечает Герцен, нестройность самого жизненного процесса: «Я-. вовсе не бегу, — пишет он, — от отступлений и эпизодов, — так идет всякий разговор, так идет самая жизнь». Герцен справедливо утверждал, что «в совокупности этих пристроек, надстроек, флигелей единство есть», единство того же жизненного процесса, а не формального композиционного плана.
Композиционный «беспорядок» мемуаров, разнообразие литературных форм, к которому прибегает автор, им объясняется тесной связью и зависимостью своего повествования от разнообразия самих жизненных явлений, от диалектического единства в них случайности и последовательности. В многоплановом и сложном строении мемуаров Герцен отстаивал художественную стройность произведения.
Глубоко веря в общественную действенность искусства, Герцен использует все богатства литературных приемов и жанров, всю многотональность художественного слова с целью максимального воздействия на ум и чувства читателя. Он был художником-публицистом, и в публицистической заостренности художественных произведений писателя и прежде всего «Былого и дум» ярко проявилось своеобразие его стиля.
Весьма показательно, что публицистичность «Былого и дум» резко возрастает к концу автобиографии, когда окончательно распался первоначальный замысел интимной «исповеди». Публицистика мемуаров в лучших своих страницах достигает большой художественной силы. Отдельные главы «Былого и дум» нередко напоминают по своему характеру законченные публицистические статьи. Так, яркой публицистической статьей является, например, главка «Post scriptum» из «Западных арабесок», содержащая блестящую характеристику уклада буржуазно-мещанской Европы после революции 1848 года. Главу о Прудоне (в той же пятой части) Герцен дополняет публицистическим «Рассуждением по поводу затронутых вопросов». Такой же характер носят главы шестой части — известный очерк о Роберте Оуэне и статья «Джон-Стюарт Милль и его книга «On liberty» и т. д. Близость стилевой манеры «Былого и дум» к публицистическим статьям Герцена в «Колоколе» проявилась и в самом факте первоначальной публикации ряда отрывков из записок на страницах газеты.
Наряду с публицистичностью художественному таланту Герцена была свойственна сатиричность. Сатира мемуаров Герцена восходила к его беллетристическим произведениям 40-х годов — памфлетическим запискам доктора Крупова, шедевру литературной пародии — «Пу(14)тевым запискам г. Вёдрина», повестям «Кто виноват?» и «Долг прежде всего». В едкой уничтожающей иронии писатель всегда видел действенное и сильное оружие борьбы. «Смех имеет в себе нечто революционное… — писал он. — Смех Вольтера разрушил больше плача Руссо», Блестящий сатирический талант Герцена в полной мере развернулся на страницах «Былого и дум». В одном из писем к М. К. Рейхель (февраль 1854 г.) Герцен писал, что «все слышавшие небольшие отрывки (из «Тюрьмы и ссылки»)… катались со смеху и со злобы». Действительно, смех и злоба всегда шли в мемуарах Герцена рядом. Острота, каламбур, гротесковые шутки служили органическим звеном сатирического изображения действительности. Герцен хорошо сознавал силу целенаправленного «острословия». Уже на первых страницах «Былого и дум» он обильно насыщает свой рассказ остроумными шутками и каламбурами, вкладывая в них глубокий смысл, порой огромное социальное содержание. Например, во второй главе, в характеристике положения дворовых, читаем: «Плантаторы обыкновенно вводят в счет страховуюпремию рабства, то есть содержание жены, детей помещиком и скудный кусок хлеба где-нибудь в деревне под старость лет. Конечно, это надобно взять в расчет, но страховая премия сильно понижается — премией страхателесных наказаний, невозможностью перемены состояния и гораздо худшего содержания».
В «Тюрьме и ссылке», рассказывая о пытках, диком произволе царских чиновников и жандармоз в застенках и тайных канцеляриях, Герцен пишет. «Комиссия, назначенная для розыска зажигательств, судила, то есть секла, м£сяцев шесть кряду, и ничего не высекла».
Для более полного и глубокого раскрытия явлений действительности Герцен часто обращается к яркой анекдотической детали. В рассказах о проделках бывшего вельможи Долгорукова или «алеута» Толстого-Американца и т. п. выступали уродливые, нелепые, невероятно анекдотические формы жизни в условиях дикого произвола одних и рабской зависимости других.
Герцен рассказывает, например, как он, будучи советником губернского правления во время ссылки в Новгород, «свидетельствовал каждые три месяца рапорт полицмейстера о самом себе как о человеке, находившемся под полицейским надзором». «Нелепее, глупее ничего нельзя себе представить, — пишет он, — я уверен, что три четверти людей, которые прочтут это, не поверят, а между тем это сущая правда…» «Я у себя под надзором», — выразительно назвал Герцен этот эпизод в подзаголовках главы.
Или другой «анекдот» из жизни николаевской России.
Пьяный священник окрестил крестьянскую девочку Василием. Когда пришла рекрутская очередь, началась канцелярская волокита, (15) «завелась переписка с консисторией… дело длилось годы и чуть ли девочку не оставили в подозрении мужского пола». «Не думайте, — предупреждает Герцен, — что это нелепое предположение сделано мною для шутки; вовсе нет, это совершенно сообразно духу русского самодержавия». Так мелкий эпизод завершался глубоким, обобщающим выводом. Не «для шутки», а в тех же целях более полного раскрытия характера Герцен обращается к сюжетно-анекдотическим рассказам, рисуя образы друзей. И в совокупности восстанавливается живой художественный образ, законченный литературный портрет.
«В характеристике людей, с которыми он сталкивался, у него нет соперников», [8]— восклицал И. С Тургенев. Портретная галерея «Былого и дум» необъятна — от сатирических, порой гротесковых образов российских правителей, начиная с коронованного «будочника будочников», до грустно-печальных страниц о трагической судьбе Вадима Пассека, Витберга, Полежаева, от подчеркнуто беспристрастного рассказа о славянофилах до трогательно нежных поминаний друзей, от величавых портретов Гарибальди, Оуэна, Маццини до тонкой иронии в характеристиках таких деятелей революции 1848 года, как Ледрю-Роллен и др. Герцен владел поистине неисчерпаемыми возможностями «артистического силуэта», лаконического, меткого и тонкого определения самой сущности характера, в нескольких словах очерчивая образ, схватывая самое основное и определяющее в его облике.
Портрет живого исторического лица у Герцена ярко сочетается с художественной публицистикой и философскими отступлениями, глубоко раскрывая духовное богатство и содержание образа. Писатель не стремится к полноте внешней характеристики, житейский облик обычно передается двумя-тремя резкими и яркими штрихами, часто повторяющимися в дальнейшем ходе рассказа. Оуэн, например, рисуется как «маленький, тщедушный старичок, седой как лунь, с необычайно добродушным лицом, с чистым, светлым, кротким взглядом — с тем голубым детским взглядом, который остается у людей до глубокой старости, как отсвет великой доброты». Через несколько строк Герцен снова вспоминает его «добрый, светлый взгляд», «голубой взгляд детской доброты», его «пожелтелые седины» и «старую, старую голову», но к новым деталям внешнего облика он не обращается Строгий портрет Оуэна выразительно подчеркивает эпическую величественность образа, возвышающегося над серыми буржуазными буднями и их мелкой «героикой». Обличительный публицистический пафос «Роберта Оуэна», которого Герцен считал одной (16) из лучших своих статей (см. письмо к сыну от 17 апреля 1869 г), в этом контрасте находит свое художественное разрешение и оправдание.