Бурса - Страница 24
…Уроки продолжаются… На латыни пустует место Трунцева. Новый слух: Трунцев помер… Об этом повсюду шепчутся.
…В уборной «спасаются». Под потолком на толстых бревнах — бак с водой, отделенный перегородкой от остального помещения. Между баком, стеной и перегородкой — укромные места. Сюда-то с большим искусством и скрываются бурсаки от уроков. Сидят они на балках, согнувшись колесом. Дабы их выманить, дежурный надзиратель Кривой прибегает к хитросплетениям. Он заходит в уборную как бы по своему делу.
— Никого нет, — бормочет он громко, — пойду-ко я домой!
Кривой хлопает первой дверью, хлопает второй дверью.
Из-за перегородки поднимается бурсачья голова; бурсак по-змеиному поводит ей, но мгновенно ее хоронит… Поздно!
— Слезай, дружок, слезай! — гостеприимно и победно приглашает его Кривой, чмокает от удовольствия губами и облизывается.
Кривой и не думал покидать уборной; разговор с самим собой, хлопанье дверями — обман. За перегородкой легкие шорохи.
— Слезай, слезай! Иначе позову сторожа, хуже будет.
Бурсак, сконфуженный и раздосадованный, нехотя, громыхая сапожищами, спускается на пол.
— А-а-а-а! Это ты, Вертоградов! — точно не веря глазам, издевается Кривой и оглядывает бурсака с головы до пят: Вертоградов в пыли, на лице грязные пятна, плечо измазано мелом. — Хорош! Прямо из преисподней! Кто еще там с тобой?
Положение Вертоградова двусмысленное: наверху «спасаются» еще двое отпетых; выдавать товарищей не полагается; сказать, что за баком никого нет, тоже неудобно: может быть бурсаки возьмут да и сдадутся.
Вертоградов с отвращением мямлит:
— Я не заметил…
— Не заметил? — Кривой ехидно удивляется. — Ты что же, зажмурившись там сидел?..
— Уроки учил…
— Скажите, какой прилежный! Где же у тебя учебники?
— Учебники наверху остались. С ними трудно слезать…
Неожиданно за перегородкой раздается грохот: показывается рука, за ней голова…
— Преображенский? И ты, миленок, здесь? Не ожидал, не ожидал!..
Преображенский ёрзает ногами по перегородке в поисках опоры, не найдя опоры, прыгает на пол с риском разбиться об асфальт.
— Есть там еще кто-нибудь?
— Не видать!..
— Тоже сидел зажмурившись?
— Не видать, темно.
— Один учил урок, а другому ничего не видать… По классам!.. Обоих запишу в кондуитную книгу!..
В ватер заглядывает сторож Яков, из николаевских солдат. Кривой приказывает принести лестницу. Яков, почесываясь, с крайней медлительностью приносит ее, кряхтя, поднимается к баку.
— Быдто никого нет, ваше благородие… чисто… ни звания не видать…
— Гляди получше!
Яков старается: может быть расщедрится Кривой рождеством на бутылку.
— Быдто, ваше благородие, ктой-то висит, не приведи бог!
— Висит? — испуганно спрашивает надзиратель. Кривой глаз у него начинает вращаться.
— Висит, ваше благородие!..
За перегородкой раздается новый грохот… падение тяжелого тела… тишина…
Яков гусаком вытянул шею, лестница под ним скрипит.
— Что там такое? — нетерпеливо допытывается дежурный.
Яков медлит ответом.
— Ну, отвечай! Тебя спрашиваю, — Кривой топчется, около лестницы.
Яков не торопится, вертит головой, наконец, отвечает сипло:
— Спервоначалу «он» быдто висел, а опосля, между прочим, сорвался на пол. — Живой! — Яков явно сожалеет, что «он» живой. — Вот стервец-то, прости господи!.. Эй, выходи!.. Нечего шебаршить! Попался, так уж попался: ничего, брат, не поделаешь!.. Выходи, брат! — Яков обращается к Кривому: — Не выходит, ваше благородие! Сидит в угле, лицом в стенку уткнулся, прокурат скаженный, чтоб ему ни дна, ни покрышки! Не разглядеть, темно.
— Придется тебе спуститься туда…
Яков качает отрицательно головой, заглядывает за перегородку:
— От этого увольте, ваше благородие! Стар я шастать туда. Не какой-нибудь обезьян… с крестом… залезешь, а выбраться — не выбраться.
— Позови Ивана, он помоложе…
— Иван за папиросами господину Халдею… фу ты… господину смотрителю пошел. В раздевальной-то я один остался. Не приведи бог, еще одежу какую учительскую упрут. Нешто это ученики? Ворье, грабители, жеребячья порода! Однова дыхнуть!..
— Ну, ты… тово!.. — осаживает его Кривой. Выражения Якова кажутся ему неуместными. Сторожу нельзя ругать будущих пастырей. — А багра у нас нету? — деловито осведомляется дальше Кривой.
— Багра у нас нету, — сокрушенно вздыхая, отвечает Яков, все еще стоя на лестнице. — Кабы мы были пожарные, или, к примеру, утоплых мертвецов искали в речке… С багром-то, ваше благородие, самые нестоющие пустяки «его» оттедова вытащить… Например, зацепил его крючком и тащи наманер, скажем, бревна какого ни на есть… Багра-то и нету!..
— Ладно! Иди в раздевальную… Правда, там того и гляди пальто упрут!..
— Еще как упрут-то!.. Беспременно упрут, — бормочет Яков и в последний раз заглядывает за перегородку. — Эй, выходи, оглашенный! Выходи, худомор!.. — Яков машет рукой. — Киш! Киш! Тебе говорю али нет?! Не выходит и не выходит!..
Бурсак не поддается. Яков спускается с лестницы. Незадача! Поймал бы, — пожалуй, ихнее благородие дали бы пятак теперь, не дожидаясь рождества. Незадача!
Оставшись один, Кривой бегает по клозету, крутит и кусает ус, ввинчивается глазом в перегородку, прислушивается. Какая охота поймать! Для Кривого это спорт, развлечение! Но за перегородкой нерушимая тишина. Побежденный упорством бурсака, Кривой уходит из уборной. В перемену из-за перегородки — глухой голос:
— Пояс подайте!
Бурсаки помогают выбраться отпетому Ахинейскому, Ахинейский похваляется, как удалось ему победить Кривого: когда Яков поднялся по лестнице, он, Ахинейский, хоронясь от него, повис на руках, держась за балку, спрыгнул потом вниз и, дабы не быть узнанным, стал «в угол носом»…
…А постылые уроки идут своим чередом и черед их, ух, какой длинный! По коридору прогуливается Халдей, заглядывает сквозь стеклянные верхние половины дверей то в один класс, то в другой, и бурсакам тогда чудится, что их подстерегает некий сказочный и безжалостный урод.
Дик, угрюм и бездушен мир Халдея, воистину глухой мир, без цветов, без движения. Нелегко проследить, как складываются такие мертвые характеры. Работала над Халдеем и Павловская эпоха, сумасшедшая, изуверская, наполненная страхами; приложил тут руку свою и Палкин Николай, и Аракчеев; немало над ним потрудилось и наше раболепное православие, и византийство, и бурса, и семинария, и духовная консистория с крючкотворством и ябедничеством. Отовсюду понемножку, а в итоге всех итогов — Халдей. В сущности Халдей — ничтожество. Он сер, уныл. В захолустьи он вырос, в захолустьи и помрет он. Лишенный честолюбия, он даже и не выслуживается, а исполняет начальственные предначертания, исполняет исправно, но бесталанно. Во всей деятельности Халдея холодная тупость, равнодушие, бессмысленная боязнь, посредственность, уездная ограниченность. Он злобен, мстителен, но и в этом Халдей мелок, скучен и убог. Мир простирается пред ним песчаной пустыней, где не на чем задержаться глазу, нечему порадоваться. Халдей не чувствует, что у людей живое сердце, темная, густая кровь, радости, скорби, ожидания, надежды. Если по какому-нибудь чародейству за ночь люди превратятся в манекены или в автоматы, Халдей не заметит подмены и попрежнему будет следить за выполнением бурсацких распорядков и приказов. Откуда они, эти распорядки и приказы, насколько разумны они, об этом Халдей никогда не задумывался. Человеку Халдей не доверял, больше, он презирал человека. Знал Халдей одно твердо: многое можно сделать с человеком. Наказать! в этом выражалось все миросозерцание Халдея. Халдея нельзя было удивить ни самоотверженным поступком, ни чудесами человеческого ума, сердца и рук. Какой тут ум, сердце, какие тут руки!. Человек-животное по преимуществу жрущее, — в этом закон и пророки; остальное домыслы, пустяки. Халдей был одинок, ни с кем близко не сходился, не дружил. Дети его, сын и две дочери, росли заморышами, а его жена, больная и старообразная не по летам женщина, редко показывалась не только в городе, но даже и на бурсацком дворе. Халдей был человек совершенно невежественный. В его квартире, мрачной, холодной, на письменном столе лежали кондуитная книга, журналы с отметками, штрафные списки, ученические тетради, «Епархиальные ведомости», несколько казенных учебников. «Вольных», светских книг Халдей у себя не держал. Огромный мир науки, искусства, гениальных открытий, прозрений для него, повторяем, не существовал. Он терпел этот мир по предписанию, для курсов, для хрестоматий, для экзаменов и дипломов. В старшем, четвертом классе он преподавал катехизис. Сидеть у него в классе было мучительно. Халдей рассказывал уроки из слова в слово по учебнику; тексты спрашивал с точными указаниями глав и стихов, откуда они, эти тексты, взяты. Его объяснения бурсаки записывали в тетради: самостоятельная передача их каралась. Основной довод Халдея: это основано на церковном предании, на откровении. Все прочее — от лукавого, от суетного любомудрия.