Бунт Афродиты. Tunc - Страница 9
— По мне, никто не может сравниться с этим клоуном Сипплом.
Пулли объяснил, что Сиппл — «сомнительная личность».
— Зато неотразимый, мой любимый питёrо — настаивал Карадок. — Талантливый малый.
— Талантливый зады повторять, — возразил Пулли. По его лицу видно было, что им владеет яростный, хотя и подавляемый дух отрицания. Карадок, явно уже хмельной, раздражённо отвернулся от него, чтобы высказать несколько соображений первостепенной, так сказать, важности тишайшему и нерешительному графу, на лице которого при упоминании о борделях появилось страдальчески тревожное выражение. Ясно было, что он не собирался принимать участие в нашей оргии. Карадок, возможно, чувствуя некоторую сомнительность своего предложения, попытался уговорить его, рассуждая о положительной стороне низменной жизни. В таком вот роде:
— «Най» — превосходное место, чтобы испытать себя, лучше, чем церковь. Почему нет, в конце концов? Оргазм ближе, чем чтото другое, подводит нас к смерти, он — её мгновенное подобие. — (Ипполита охнула с миной отвращения.) Ханом овладел проповеднический пыл, в его голосе отчётливо слышался отзвук валлийской скинии. — Вот почему оргазм сопровождает молитва, поэзия, искупительная жертва, табу. Древние греки видели их явное родство и в своей мудрости совмещали храм и бордель. У нас нет воображения. Мы глупцы! Священник норовит обуздать его энергию, использовать, как динамомашину, чтобы ещё больше запудрить мозги. На наших харях мерзкие гримасы. Взгляните на него, и на него, и на неё. Взгляните на меня! Нам говорят: на Востоке он сумел разбить глиняную форму и освободить статую серебряного человека. Но мы здесь, на Западе, потерпели неудачу — дурацкий ридикюль человеческого мозга способен породить лишь бесплодную борьбу символов и концепций, что дало нам ненадёжную власть над материей, но не над собой.
В ответ на поэтические излияния Хана Пулли принялся корчить обезьяньи рожи и бить себя в грудь и по бицепсам. Это восхитило Хана, который теперь стоял и тоном валлийского пастора наставительно увещевал его:
— Что умней, Пулли, дорогой мой: носить своё естество, как костюм, или насиловать и обуздывать его?
Пулли, тоненько взвыв, ответил:
— Сложи и убери его, Карри, будь умницей. Другого у меня нет, только этот, в котором ты летел весь день в само лете. — Он повернулся к нам за поддержкой — Можете вы это выносить, когда чёртовы друиды прут из него?
— Конечно, могут, — величаво сказал Карадок, все ещё в боевом задоре.
— С трудом, — призналась Ипполита.
— Меня так просто в дрожь бросает, — сказал Пулли.
— Очень хорошо. — Карадок нетвёрдо опустился на стул. — Очень хорошо, филистимляне. Очень хорошо. — Он взял меня за руку и принялся декламировать:
Наша реакция воодушевила его, и нам грозило выслушать ещё балладу, начинавшуюся так:
Бесполезны и угрюмы Эндоморфы от науки.
Как на тонущей скорлупке, Толстозадый гиппо в трюме.
Но на этом ему пришлось остановиться, с шутливым раскаянием приняв весёлый протест Ипполиты. Она скинула сандалии и покуривала турецкую сигарету в чёрном костяном мундштуке. Карадок взял розу из вазы на столе, недовольно заметил: «Луна сегодня припозднилась». Он смотрел на лёгкий белый мазок на горизонте, возвещавший о её восхождении. Значит, он бывал здесь и раньше? Вероятно.
Ночь была тиха в этом саду с его недвижным пламенем свечей, медленно плывущими тёплыми волнами аромата. Но вот порыв ветерка задул свечи, оставив нас в полутьме.
— Прекрасный конец нашего обеда, — сказал Карадок. — И знак, что пора заняться делом. Как мы все устроим?
Ипполита оставалась дома; Баньюбула предпочёл, чтобы его высадили в Афинах, «если мы сможем сделать крюк». Мы остались втроём. Я припрятал свои священные коробочки в надёжном месте до возвращения и присоединился к ним. Пулли сел за баранку, потеснив шофёра, мрачного от предчувствия, что работать придётся всю ночь. «Будьте осторожны», — кричала наша хозяйка, стоя в воротах.
Карадок тихонько замурлыкал песенку, отбивая пальцем такт.
Пулли, едва не наехав в темноте на повозку, помчался вослед скрывшемуся солнцу. Баньюбула бормотал, как индюк. Он явно был трусоват и с облегчением вылез из машины в предместьях столицы, задержавшись только для того, чтобы забрать свою трость с серебряным набалдашником и церемонно пожелать нам доброй ночи. Потом повернули мы к морю, и теперь молодая медлительная луна восходила на небо; она сопровождала нас, пока мы мчались вдоль бесконечных стен, мимо скученных пыльных деревень, уютно устроившихся среди однообразных пальм, мимо пивного завода, мимо Илисса, заваленного хламом. Оливковые рощи у подножия Акрополя уходили к полотну узкоколейки, растворяясь в темноте. Горизонт ещё не господствовал, правил только предел, где звезды начали прокалывать мрак. Как цветущая ветка, бросился нам навстречу последний поворот, и, восхищённый лунным светом и серебряным стеклярусом затихшего моря, Пулли все прибавлял скорость, пока мы мчались к Суниону — звезды холодные, как кресссалат, и сверкающие брызги на скале. Роза Карадока была черна. Ночь — безмятежна и утешительна. Карадок решил на время оставить своё ораторское шутовство: тихое свечение неба действовало наркотически. Он рассеянно пытался поймать лунный луч в (сложенные ладони.
Вскоре мы свернули с разбитой щебёночной дороги на плотный песок дюны, там — по слоистым дюнам, подскакивая, летя, скользя, — домчались до чахнущего сада при «Нае» и остановились у его остова под единственным балконом, на котором единственная и неповторимая миссис Хенникер поджидала нас в позе тощей Джульетты на покое. Вывеска помаргивала вполнакала, хотя в самом доме, освещавшемся из соображений экономии или эстетики керосиновой лампой или свечой, проводки не было. Карадок оповестил о нашем прибытии, и миссис Хенникер тут же исчезла, чтобы минуту спустя появиться в дверях с распростёртыми объятиями. Лошадиное лицо, обтянутое розовой, в старческих пятнах кожей, внушало доверие. От неё так и разило строгой моралью и неподкупной честностью, как от хозяйки лучшего пансиона у моря. Говорила она тоном ядовитым и воинственным, держалась — словно аршин проглотила. Она и пугала, и вместе с тем внушала расположение. Чувствовалось, позади у неё долгая и неблагодарная жизнь, когда смиряешься с ограниченными возможностями типичных клиентов. («Богиня секса, повторяющая, как таблицу умножения, свои требования, всегда стремится подняться выше, чтобы, может быть, выявить своё подлинное Я?» Кто, черт возьми, это сказал? Ах да, Кёпген.)
Во всяком случае, именно в «Най» тянулись толпы, влача свой тяжкий груз — внутреннюю боль и сплошные кризисы. Девочки миссис Хенникер помогали им сбросить его. Обратите внимание, к нам это не относилось, мы были бесшабашны и в игривом настроении — судя по тону, заданному Карадоком. Он представил меня, назвав мистером Чилтоном, и с любезной улыбкой добавил: «Он, как мы, человек светский». Миссис Хенникер, которая все воспринимала совершенно серьёзно, распушила перья и прочувствованно произнесла: «Мой малтшик. Мой малтшик», — тряся мне руку ржавыми ладонями. Никаких церемоний, очень любезно, очень непринуждённо.
Пулли поклонился, как немецкий профессор.
Стараясь не показывать своего воодушевления, мы поспешили внутрь, где нам предстояло совершить установленный ритуал у большой деревянной статуи Сиrеd'Ars — монахафранцисканца с плотоядным взглядом. Тут меня ждал своеобразный сюрприз. Карадок дружески обнял статую, называя её Святым Источником. Затем показал на щель у неё в плече, достаточно широкую, чтобы прошла драхма.