Бунин и Набоков. История соперничества - Страница 4
Находясь под большим впечатлением от «Защиты Лужина», Глеб Струве посвятил Набокову статью «Творчество Сирина» (май 1930 г.). Отстаивая «совершенно особое и большое место <Набокова> в русской литературе», Струве теперь коснулся вопроса о литературных учителях Набокова в противовес упрекам в подражательстве: «Если отдельные места “Защиты Лужина” могут дать повод сближать Сирина с Буниным, то тут уж о подражании говорить совсем нелепо: общая концепция романа не имеет в себе ничего бунинского»[13]. В апреле 1931 года в анкете парижской «Новой газеты» Куприн назвал «Солнечный удар» Бунина, «Растратчиков» Валентина Катаева, «Защиту Лужина» Набокова и «Зависть» Юрия Олеши «лучшими произведениями последнего десятилетия». В той же анкете Ходасевич выбрал «Жизнь Арсеньева» Бунина, «Защиту Лужина» Набокова и «Зависть» Олеши[14]. А вот что отметил в анкете парижского журнала «Числа» религиозный философ и публицист Георгий Федотов: «Как раз за эти последние годы несравненно более слабая зарубежная литература одарила нас очень значительными произведениями: Бунина и Сирина»[15]. В отзыве на литературную часть очередной книги «Современных записок» в 1932 году историк и критик Николай Андреев тонко обрисовал то, как критики воспринимают место Набокова в эмигрантской прозе:
Сирин до сих пор остается для многих спорным писателем. Пожалуй, есть какая-то мода на снисходительное неприятие его <…>. Можно любить или очень не любить характер его творчества, можно называть его наследником Бунина или связывать его с бульварными романистами Запада (все это неверно и несущественно), но нельзя, при условии честного отношения к литературным фактам, отрицать ни его исключительной одаренности живописца, прекрасного умения показать мир разоблаченным от привычных тем, омертвелых зрительных форм, ни его большого композиционного искусства, поразительной изобретательности в деталях и сложности им привлекаемого материала[16].
В середине 1930-х годов противопоставление Набокова и Бунина даже некоторое время звучало в западном литературоведении – в контексте более масштабного противопоставления старшего и младшего поколений писателей русской эмиграции. В своем обзоре литературы русской эмиграции американский критик Альберт Пэрри (Albert Parry) хвалил Набокова, отвергая в то же время Бунина как одну из устаревших фигур в литературе: «Для таких ископаемых, как Бунин, <Иван> Шмелев, <Михаил> Осоргин, нет никакой надежды создать яркие, запоминающиеся произведения об эмигрантской среде, окружающей их самих. Они слишком погрязли в русских традициях и прошлом, но Сирин, Алданов, Берберова и другие представители младшего поколения… могут и творят прекрасные произведения на нерусские темы»[17].
На предмет Бунина Пэрри глубоко заблуждался: статья вышла в июле 1933 года, а уже через несколько месяцев Бунину была присуждена Нобелевская премия. Это наконец принесло Бунину заслуженное признание, превратило его на время в мировую литературную знаменитость и повысило его популярность в эмиграции. Награда Бунина оказала электризующее воздействие на культурный климат русского зарубежья. Присуждению премии предшествовала волна критических дискуссий, прокатившаяся по эмигрантским печатным органам от Парижа до Риги и от Харбина до Чикаго. Основной темой полемики было будущее русской литературы в изгнании. Возможно ли создать и сохранить литературную культуру отдельно от ее органической языковой среды? Что отличает литературу русской эмиграции от советской? Что произойдет с литературой русского зарубежья в течение ближайшего десятилетия? Кто унаследует традиции русской литературы, которые, как верило старшее поколение писателей-эмигрантов, им удалось спасти от большевистского обезображивания? Эти и другие вопросы обсуждали критики и писатели на страницах печатных изданий начала 1930-х годов, об этом шли дебаты среди молодых русских поэтов в парижских кофейнях и пражских пивных[18].
Присуждение Нобелевской премии Бунину на время изменило установки критической дискуссии[19]. Непримиримо-антисоветски настроенный Бунин стал первым русским писателем, удостоившимся высшего знака мирового признания. Поскольку к середине 1930-х годов Набоков стал ведущим писателем эмиграции, все критики, как бы они ни относились к нему, были склонны сравнивать Набокова с Буниным. К примеру, Глеб Струве, один из создателей литературной легенды Набокова в межвоенные годы, продолжал указывать на литературное ученичество Набокова у Бунина, но при этом утверждал, что нет более различных между собой писателей[20]. В 1934 году Владимир Злобин, секретарь Зинаиды Гиппиус и Дмитрия Мережковского, противопоставлял Бунина и Набокова в сатирической статье: «Руку-то Сирина вы знаете? Мастерская! Бунин давно за флагом. И опять, как всегда: “рука моя писала, не знаю, для чего…”»[21] Имя Набокова все чаще и чаще упоминалось в печати и в русских литературных салонах. Его стали воспринимать как нового лидера литературы русской эмиграции и потому одновременно наследника и соперника старого мастера, теперь увенчанного Нобелевской премией.
Если не считать беглых упоминаний о Бунине как об одном из писателей, повлиявших на молодого Набокова, перипетии отношений этих писателей крайне мало исследовались в послевоенные годы[22]. До последней трети 1980-х годов ученые в СССР не могли свободно исследовать творчество Набокова, да и не имели доступа к архивам на Западе. В официальном советском литературоведении доперестроечной поры мы находим две основные оценки литературных связей между двумя писателями. В 1965 году Александр Твардовский назвал Набокова «эпигоном Бунина» в предисловии к девятитомному собранию сочинений Бунина[23]. Восемь лет спустя буниновед Олег Михайлов коснулся Набокова в обширной вступительной статье к бунинскому выпуску «Литературного наследия». Комментируя известный фрагмент из русскоязычной автобиографии Набокова «Другие берега», где описывается встреча Набокова и Бунина в парижском ресторане, Михайлов заметил: «Не мастерство, не степень таланта, а нечто иное отделяло Набокова, этого Петера Шлемиля литературной эмиграции, потерявшего даже тень связи с родиной, от остальных, пусть менее одаренных писателей»[24]. Набоков назван здесь именем героя романа Адельберта фон Шамиссо «Необычайная история Петера Шлемиля» (1814), заключившего отчаянную сделку и лишившегося собственной тени. По-видимому, уподобляя Набокова Шлемилю, советский критик имел в виду переход на английский язык.
Западных критиков сбили с толку намеренно скупые, уклончивые и туманные отзывы самого Набокова о почти двадцати годах жизни в европейской эмиграции в межвоенный период. В своих автобиографиях, а также в интервью и письмах американского и швейцарского периодов Набоков сознательно преуменьшил ту роль, которую сыграла в его развитии литературная среда русской эмиграции – и в особенности творчество Бунина. Набокову удалось повлиять на своего первого биографа, доверчивого и падкого до сенсаций Эндрю Филда (Andrew Field). Труднее объяснить тот факт, что автор монументальной набоковской биографии Брайен Бойд (Bryan Boyd) упоминает некоторые встречи писателей, но при этом не рассматривает ни литературный диалог Набокова и Бунина, ни архивное наследие этого диалога[25]. В более выигрышном положении по сравнению со своими коллегами на Западе оказались исследователи-эмигранты «второй» и «третьей» волн. Однако эти критики отчасти унаследовали от своих довоенных предшественников превратное представление о Набокове как о «нерусском» писателе. Совсем не случайно высказывание Майи Каганской о том, что динамика творчества Набокова-прозаика «от “Машеньки” до “Лолиты”» – его переход из русской в англо-американскую литературу – суть «отречение»[26]. Не помогли послевоенным исследователям упрощенные формулы, оброненные вскользь реплики в письмах или частных беседах, наподобие краткого ответа Георгия Адамовича на вопрос румынской исследовательницы об отношении Бунина к эмигрантской литературе: «Насчет молод<ых> эмигр<антских> прозаиков не могу ничего вспомнить точно. Сирина-Набокова <Бунин> терпеть не мог, хоть признавал его талант» (24 июня 1969 года)[27].