Бунин, Дзержинский и Я - Страница 14
Розы в то лето цвели необыкновенно… в память о чем-то или предвещая что-то… В августе он встретился с Львом Толстым, был потрясен им и очарован его дочерьми – в них не углядел фальши. Потом работал над московской повестью «Три года». Но главное – писал пьесу, в которой «пять пудов любви».
Начал в октябре, закончил в ноябре.
Лика, брошенная Потапенко, к тому времени приехала в Россию. Необходимо было все рассказать родным, успокоить их, помириться с ними. Впрочем, любовь их и была прощением.
Глава 17
Лидия Стахиевна помнила эту осень 95-го года. Искала квартиру, искала работу, надеялась на мать, бабушку, тетю Серафиму. И пока бабушка отмечала в своем ежедневнике впечатления об очерке писателя Игнатия Потапенко: «Вот так писатель! Так типично, верно описано, так и видишь всех перед собой!» – внучка писала свою исповедь о Потапенко и о себе.
«Что же сказать теперь? Веселого нет ничего… Вот уже почти год, как я забыла, что значит покой, радость и тому подобные приятные вещи. С первого дня в Париже начались муки, ложь, скрыванье и т. д. Затем в самое трудное для меня время оказалось, что ни на что надеяться нельзя, и я была в таком состоянии, что не шутя думала покончить с собой. В Швейцарии все последнее время я думала, что сойду с ума. Представь себе: сидеть одной, не иметь возможности сказать слова, ни написать, бояться, что мама узнает все и это ее убьет, и при этом стараться писать ей веселые, беспечные письма!
Затем поездка в Париж, опять дрожание и скрывание, наконец, болезнь и рождение моей девочки при самых ужасных условиях. На девятый день я встала и начала делать все, этим вконец расстроила себе здоровье и теперь представляю из себя собрание всевозможных болезней. Затем отъезд Игнатия и в душе сознание, что прощание это навсегда.
Вот так я и живу. Для чего и для кого – неизвестно…
Но несмотря ни на что, я ничего не жалею, рада, что у меня есть существо, которое начинает уже меня радовать. Девчонка моя славная! Я хотела бы тебе ею похвастаться! За нее мне можно дать медаль, что, несмотря на мое ужасное состояние все время до ее рождения – она у меня вышла такой. Ей будет 8-го три месяца, а ей все дают пять! Надеюсь, что будет умная, потому что теперь уже много соображает, разговаривает сама с собою и со мной. Кормилица уверяет, что она вылитый портрет Игнатия, но я проживу здесь еще года полтора для того, чтобы окончить пение. Теперь я опять много занимаюсь, и дело идет успешно. На этом я строю все свое будущее, и теперь мне это необходимо более, чем когда-нибудь. После поездки в Россию изучу массаж и, надеюсь, не пропаду.
Тебя, верно, удивляет, что я говорю о будущем в таком виде? Но, друг мой, в другое будущее я не верю. Я верю, что Игнатий меня любит больше всего на свете, но это несчастнейший человек. У него нет воли, нет характера, и при этом он имеет счастье обладать супругой, которая не останавливается ни перед какими средствами, чтобы не отказаться от положения m-me Потапенко! Она играет на струнке детей и его порядочности… Когда он написал ей все и сказал, что совместная жизнь невозможна, она жила здесь в Париже и целые дни покупала тряпки… А ему писала, что убьет себя и детей. Конечно, она никогда этого не сделает, но все-таки будет всегда стращать этим. А у него не хватает смелости рискнуть. Вот почему я говорю, что никогда ничего не выйдет. Поэтому можешь себе представить, что я чувствую и какова моя жизнь. Из твоей Лики сделался мертвец. Я надеюсь только, что недолго протяну…
Если бы ты знала, как я жажду съездить домой, как невыносим мне Париж! Если бы я не строила всю мою жизнь на пении, то давно бы бежала из него. До людского мнения мне нет дела. Я думаю, что немногие люди, которых я люблю, останутся ко мне по-прежнему и не отвернутся от меня. Мне так хочется тебя видеть и поговорить с тобой обо всем. Ведь даже Игнатию я не пишу всего того, что чувствую, чтобы не мучить его еще больше. Я страдаю за него столько же, как и за себя. Знаю его обстановку, знаю, что способности его гибнут, написать ничего хорошего не может из-за вечной погони за деньгами для тряпок и шляпок!
Бывают дни, когда я боюсь войти в детскую, потому что один вид моей девочки вызывает слезы и отчаяние. И тут опять должна скрываться, чтобы кормилица не видела всего и не вывела своих заключений. Тем более что она сейчас же начинает разговоры о monsieur, о его приезде, о том, что он будет доволен девочкой и т. д. Все это переворачивает душу! Я мечтаю только поскорее рассказать все маме и быть покойной, что если со мной что-нибудь случится, то ребенок будет в ее руках.
Да, представь! Супруга выражала желание отнять у меня ребенка и взять его к себе, чтобы он не мог привязать Игнатия ко мне еще сильнее. Как тебе это нравится?! Ах, все отвратительно, и когда я тебе расскажу все, ты удивишься, как Игнатий до сих пор еще не застрелился. Мне так его жаль, так мучительно я его люблю! Почему это случилось – не знаю. Вероятно, потому, что меня никогда никто не любил так, как он, без размышлений, без рассудочности. Он верит в наше будущее, строит планы, но я знаю, что ничего не будет.
У меня есть и будет одно только – это моя девочка… Она воплощение всего, что у меня в жизни было хорошего и светлого. И при этом – сознание, что все кончено, что все хорошее продолжалось три месяца…»
Но ее 80-летняя бабушка, сидя на «цветочном» балконе в своем тверском имении, в письме, написанном простым карандашом, посылала ей знак сочувствия, ободрения, поддержки и напоминала, что дни бывают и чудесно хороши, дивные дни, когда солнце так и пляшет в комнатах, гостиной, в зале, в душе… «Мороз и солнце; день чудесный!» – приходит тогда на память вечное, родное, чистое, как детство. Кстати, сочинявшееся в их тверских местах.
Глава 18
В России было голодно и холодно, а Лидия болела, и конца этому не было видно. Санин подумал: даже если не будет достаточно денег на лекарства, будет Богом данный теплый климат.
И он стал просить у Луначарского разрешения на отъезд за рубеж.
Они уехали из Советской России в 1922 году. Уезжали второпях, боясь, что решение властей может измениться. Все, что было у них, оставили в доме племянницы Санина Софьи Александровны. Она с любовью приняла и обласкала Лидию Стахиевну, ставшую украшением ее вечеров, на которые собиралось тщательно подобранное общество. Так в доме в Дегтярном переулке остались картины, среди них и подаренные Лике Левитаном. Остались документы, среди них свидетельство о рождении и крещении Лидии Стахиевны Мизиновой, награды, именные значки, подаренные Санину в дни различных юбилеев, много фотографий. Остался рояль, на котором Федор Шаляпин аккомпанировал юной певице. Тогда же Санин передал основателю и директору
Театрального музея своему другу А. Бахрушину всю свою библиотеку по искусству.
Сначала они оказались в Берлине. Город был всем хорош. Звон бесчисленных трамваев, чистота – немецкая аккуратность, множество цветов на улицах, немного скучная, но элегантная толпа берлинцев. И на всех перекрестках, в ресторанах и ресторанчиках – русская речь. Русские эмигранты и «новые русские», приехавшие из Советской России, оккупировали Берлин. То проносился слух, что приехал Маяковский, сидит в гостинице и играет в карты, то прибыли Брики – Ося и Лиля, то Радченко; ну а Цветаева, Шкловский, Белый, Оренбург, Ходасевич, Горький и прочие известные литераторы обосновались здесь не накоротке. Санин в Берлине поработал в театрах. Успех и ностальгическое внимание зрителей не могли отодвинуть навязчивое желание ставить крупные, масштабные спектакли.
Неожиданно он получил заманчивое предложение директора «Гранд Опера» Жака Руше показать Парижу «Хованщину» Мусоргского, но с французскими актерами. Александр Акимович после обсуждений и размышлений согласился.
Осенью, собрав свой нехитрый скарб, Санины переезжают во французскую столицу.
Париж представил собою круговерть жизненного праздника. Они сняли большую квартиру в неплохом квартале и, хоть немного дорого, экономить решили на чем-нибудь другом.