Будущее есть. Горизонты мечты - Страница 62
Острая боль пронзила сердце. Лада закричала, не разбирая дороги, выбежала из здания и долго бежала, обнаженная, среди деревьев, пока не рухнула на землю, рыдая. И в этот момент словно оборвалось что-то внутри, какой-то комок, не дававший дышать в полную силу все эти годы, исчез, открылось, как во время тяжелой работы, второе дыхание. Перед ее глазами предстало видение, происхождение которого она до конца жизни не могла определить — то ли сбой в сети, то ли проявление эйдетической памяти, то ли галлюцинация. Впрочем, этот вопрос никогда не казался ей важным.
Из большевистского отряда в живых осталось трое — раненный в живот и в ногу чернявый матрос со злобным взглядом, испуганный юнец в куртке реалиста и рабочий. Обычный красногвардейский сброд. По-хорошему, переколоть бы их штыками и не тратить патроны, но поручик из глупого благородства хотел соблюсти формальности даже с бандитами. Впрочем, вряд ли оценят — чернявый, тот вообще глядит волком, так бы и кинулся, если бы на ногах стоял.
Отвели их к оврагу на краю деревни. Матроса тащили на плечах двое других, он матерился от боли и злобы, на редкость изобретательно и ни разу не повторяясь. Реалист шмыгал носом, но держался, а рабочий отчего-то выглядел совершенно спокойным. Солдаты, отобранные в расстрельную команду, были, ясное дело, не рады — одно дело палить в горячке боя по бегущим фигуркам или колоть штыком кидающееся на тебя свирепое чудище, и совсем другое — стрелять практически в упор, с полутора саженей в живого человека, который еще норовит крикнуть что-нибудь непочтительное или рубаху на груди рвануть, мол, нате, бейте. Ничего хорошего тут нет.
— Ну падлы, с-с-суки, — сквозь зубы шипел матрос, — вы еще кишки в Черном море полоскать будете.
Для поручика это была уже вторая война, но он толком и не заметил, как поменялись лица врагов, как вместо баварских и саксонских стрелков убивать пришлось своих же ванек с физиономиями подчас ну совершенно рязанскими. Слишком быстро закружил вихрь перемен, слишком мало было времени во всем как следует разобраться…
Революция, свобода… Поручик не был реакционером. Еще до войны он вместе с друзьями смеялся над карикатурами на царя, царицу и проклятого хлыста. А уж насмотревшись на военный бардак, пришел к выводу: чтобы спасти Россию, надо срочно что-то менять. Когда же ветер революции смел монархический сор, был только рад. Впрочем, происходившее в дальнейшем поменяло его убеждения. Армия разлагалась, анархическая зараза проникала в нее слишком стремительно, и победа в войне становилась далеким призраком. Все эти Гучковы и Львовы были неспособны управлять Россией, а уж о болтуне Керенском нечего и говорить. Нет, перемены необходимы, но, прежде всего, необходима твердая рука, пусть придется пойти на определенные жертвы — но по-другому с этой страной нельзя…
Но было слишком поздно. С поднимающейся волной варварства не мог ничего поделать и Лавр Георгиевич. Новые монголы шли ныне на Русь не откуда-то с востока — нет, они просыпались внутри страны, готовые обрушить копившуюся веками ненависть на головы умнейших профессоров, прекраснейших барышень, благородных защитников Отечества, предприимчивых деловых людей, высоконравственных священнослужителей — на цвет нации, для того чтобы погрузить страну в пучину варварства, из которой это мужичье не выберется самостоятельно. И укротить их теперь можно только с помощью хлыста, петли, пулеметов — по-другому они не понимают.
Поэтому он сегодня здесь, хотя когда-то, в невероятно далекой уже юности, разносил шуточку про «столыпинский галстук», возмущался черносотенными «кровавыми наветами» и вообще проявлял определенное стремление к прогрессу.
Расстрельная команда выстроилась напротив стоящих у края оврага красных. Близкое расстояние, восемь стволов, если кто и останется жив — подохнет в яру, никуда не денется. Поручик уже не воспринимал их как людей — это были мишени, по которым надо отстреляться — и быстрее идти в деревню. Поэтому, наверное, таким холодком повеяло от неожиданной фразы рабочего:
— Ваше благородие, дозвольте «Интернационал» перед смертью спеть?
— Дозволяю, — у поручика дернуло щеку. Нервы, чтоб их.
Рабочий выпрямился, насколько позволял висящий на плече матрос, и торжественно, напористо и четко начал:
Весь мир голодных и рабов,
И тут же яростно и зло подхватил матрос:
Два голоса слились в один, и в этой безумной, дикой большевистской песне поручику послышалось нечто страшное — не просто ненависть или боевой задор, но что-то большее.
Долгие годы на войне он пытался сохранить себя, не сойти с ума. В основном старался жить воспоминаниями — это лучший выход, когда кругом такая кровища и грязь. Воспоминания, впрочем, были зачастую хоть и сладостными, но незатейливыми. Первый поход в иллюзион с покойной maman. Первая победоносная схватка в стенах гимназии, где он удачно съездил в ухо белобрысому задире с неудобопроизносимой и уже давно забытой немецкой фамилией. Первая бутылка вина — дрянного, по правде сказать, но порядком ударившего в неокрепшую голову. Первая женщина — та ночь сильно его разочаровала, но постфактум, в грязных окопах, стала предметом нескольких горьких вздохов о безвозвратно ушедшей беспечной юности. Позднее прибавились другие — о погибшей России, ведь было очевидно, что даже если удастся сокрушить Совдеп, вернуть старую Россию образца четырнадцатого года, в которой он вырос и сформировался, невозможно.
У этих же было что-то другое. В глазах их было будущее, жуткое будущее, в котором не было места таким простым и привычным для него вещам, как дисциплина и субординация, брак и семья, закон и право, власть и собственность. И самое главное — за это будущее они без колебаний шли на смерть, в то время как поручик начинал осознавать, что глупо убивать и умирать ради воспоминаний, или ради расстрелянного Государя, или ради чертовой учредилки. Они верили — их революция неизбежно подожжет весь мир, и у них были для этого основания: разве достанет сил у тамошних рантье и бюргеров удержать в узде своих монголов, если даже в этой стране, где для квартального разбить рожу мужику — что для дамы прическу поправить, понадобились считанные месяцы, чтобы ниспровергнуть порядок? Но что больше всего его страшило — он не мог помыслить этого будущего, за которое они боролись. Так Иоанн Богослов не мог представить себе город, не обнесенный крепостной стеной, и в видениях его Новый Иерусалим предстал именно таким — готовым к обороне неизвестно от кого. Это значило — конец и впрямь близок, а он, поручик, обречен остаться в прошлом вместе с миллионами других, неприспособленных к новому миру и не желающих его.
И тут вступил юнец, не переломавшимся до конца голосом почти прокричавший:
Припев по-настоящему грянул, и тут поручик почувствовал, что дрожит. Он впервые в жизни почувствовал приближение Смерти — не той, обычной смерти от пули или осколка, а лютой, удушающей смерти в самоубийственной схватке с собственным народом. Чтобы как-то избавиться от этого ощущения, он не своим, высоким голосом заорал, забыв о промежуточных командах:
— Пли!
Солдаты не отреагировали. Они, кажется, тоже что-то почувствовали.
— Пли! — повторил поручик, стараясь заглушить совсем не тоскливое и не безнадежное «Никто не даст нам избавленья».
Очнувшиеся солдаты судорожно, вразнобой стали палить в красных.