Бубновый валет - Страница 32
Потом выступали в школах (в одной из них нам показали рукописный журнал «Иртыш, превращающийся в Ипокрену», издание с таким названием выходило когда-то в столичном Тобольске). Это меня, конечно, растрогало. В школах мы с Коржиковым сидели наблюдателями (Коржиков, конечно, получал время для двух-трех стихотворений, я же выступал как бы представляющим гостей). Занимал публику собеседованиями с ней Эдик, Эдуард Николаевич. Он работал тогда в «АБЭВЭГЭДЭЙКЕ», и ему было что рассказать всем ребятам, всем трулялятам. Хохот возникал в актовых залах ощутительный. Эдуард Николаевич и в ту пору был чрезвычайно популярен. Коли наши вечерние шефско-подшефные сидения происходили в ресторанах, очень скоро там возникал шелест: «Чебурашка… Крокодил Гена… Шапокляк…» Куражные парни из тайги бросали бумаги оркестрантам, и те сейчас же отчебучивали маршем «День рождения», перетекавший в «Голубой вагон», а когда дело доходило до танцующих облаков и вот-вот кузнечику предстояло запиликать на скрипке, крутой и доведенный до слез сибирский люд останавливал оркестр и требовал от Эдика спеть. И мы требовали того же, в особенности чтобы он спел именно про кузнечика на скрипке. И у нас были слезы на глазах. Эдик вскакивал взъерошенный, обиженный, кричал, что про голубой вагон это не его слова, это слова Сашки Тимофеевского, вот пускай Сашка, стервец, и поет. А Сашка был в Москве… И Эдика, Эдуарда Николаевича, не били, до того уважали его талант и его зверей.
Так энергично и плотнодеятельно проходила наша шефская поездка, а потому лишь на третий день пребывания в Тобольске, во второй половине этого дня, я вспомнил о Юрии Крижаниче.
Стало быть, вспомнил и о Сергее Александровиче.
Но легко вспомнил. Очень далек он был от меня. Или я был далеко от него. И не тысячи километров удалили меня от него. Для Сергеев Александровичей тысячи километров не существуют. И небось другие Сергеи Александровичи вкушали теперь среди нас муксуны и пеляди…
Вокзал закладывали километрах в пятнадцати севернее Тобольска, предполагая возвести вблизи него новые районы. Возвращаясь в город с торжеств, мы остановились у кладбища, за кладбищем увиделся осевший, заросший травой вал земляной крепости.
На кладбище мы зашли. Здесь, в парке, возле церкви Семи отроков, в аллеях с надгробиями века восемнадцатого и начала века цареубийств, словно бы в одном из петербургских некрополей, с ампирными урнами и колоннами, увитыми мраморными лозами, суета наконец отпустила нас с Марьиным. Мы молчали. Под нами и над нами пребывали творец «Горбунка», просвещенные люди, чья судьба решилась в декабре на Сенатской площади, неведомые нам сибирские чиновники и ревнители культуры, их жены и дети, бывшие когда-то, возможно, счастливыми, и страдальцы, пригнанные к Иртышу злыми ветрами столетий, кривыми поворотами судеб. Все это были натуры «разные языками», разные историями, чьи души, труды, вера, терпение и отчаяние устанавливали Сибирь и приводили ее в движение.
Мы с Марьиным поклонились им.
Надгробия Крижанича я, естественно, не предполагал обнаружить. После смерти Алексея Михайловича, получив царское помилование, он вернулся в Москву. «Дальнейшая судьба его неизвестна», – сказано у Костомарова.
Но не вспомнить про Крижанича я не мог.
Вечером, когда солнце, еще не потерявшее золота, опускалось в тайны почти черных заречных елей и пихт, мы стояли с Марьиным на Алафейвской горе над Иртышом. Произносить слова не было нужды. Вечность и красота мира входили в нас. Я присел на траву иртышского откоса…
Через полчаса или минут через сорок Марьин все же сказал:
– Хоть теперь понял, что тебе следовало приехать сюда?
Я кивнул.
– И это не Киев, – добавил Марьин. – И слава Богу – Тобольск.
Я чуть было не попросил Марьина разъяснить его слова. Но зачем? А был ли где-то теперь Киев? А если был, то стоял ли в Киеве на Подоле Флоровский женский монастырь? Да хоть бы и стоял! Меня совершенно не беспокоило и не тяготило его существование. Наваждение исчезло. Угар рассеялся. Я был спокоен. И в миру со своей душой.
– Вот что, – сказал Марьин. – Мне надо бежать. И завтра будет суета. Ты же ни на какие выступления не ходи. А собирай материал для статьи. Как договорились. За тобой – реставраторы, историки, краеведы, городские власти. Один день, но надо успеть.
– Ладно, – пообещал я.
– Писать будем вместе, – сказал Марьин. – Учти.
– Какой из меня писака, – заявил я. – Коли добуду нужные сведения, то и хорошо…
Впрочем, чтобы добыть эти самые нужные сведения, особых стараний не понадобилось бы. Все было и так на виду. Следовало лишь произвести уточнения, перепроверить цифры, даты, имена, названия памятников, истории, с ними связанные. Марьин предполагал писать статью о необходимости – при нефтяном и строительном буме – позволить Тобольску остаться самим собой. С достоинством и выражением лица города, коему четыре века назад была выдана печать столицы всего Сибирского царства.
В последний тобольский день я стоял на Панином бугре над речкой Курдюмкой, над Никольским взвозом и на страничке блокнота старался разместить улицы, речки, ручьи, дома нижнего города. Прежде я побывал у Софийского собора и даже влез на крышу Шведской палаты, или Рентереи, возведенной шведами, полоненными Петром, – подо мной был Софийский взвоз, каменное ущелье, ведущее в Кремль. Но не со Шведской палаты и не от памятника Ермаку, а именно с Панина бугра, как мне рекомендовали тоболяки, нижний посад и Иртыш были видны картиннее (не мое слово, это в прошлом веке Тобольск был назван картинным городом).
И в ту пору российское общество и городские власти сознавали цену тобольских богатств и были согласны в том, что неплохо бы Тобольску уравняться с Суздалем. Но не сейчас. А когда-нибудь. Когда руки дойдут. И когда деньги прибудут. Теперь же… Теперь же я выслушивал от реставраторов, музейщиков и краеведов признания «со слезами на глазах».
Содержа в разуме понятия о красоте и гармонии и имея в виду нагорный Кремль и Софийский двор, наши предки ставили в нижнем городе церкви (главным образом – в манере сибирского барокко) высоченные с высоченными же колокольнями. Сейчас же от этих вертикалей, вздымающих деревянный посад ввысь, «вровень» с горней Софией, в небо, мало что осталось. Иные церкви, казалось – самые красивые, посносили в романтическом усердии переустройств, оставшиеся же храмы обезглавили (из них лишь Софийский собор да кладбищенская церковь Семи отроков имели завершения с крестами), лишили колоколен, а у некоторых ломанули и вторые этажи, дабы не высовывались из атеистического местоположения (колокольню-мачту Знаменского монастыря укоротили, позволив ей иметь лишь квадратное основание). Все это случалось в как бы осуждаемом ныне непросвещенном рвении двадцатых – тридцатых годов. Но и теперь, в годы шестидесятые, памятники могли и далее калечить. Да и как бы далекие от Иртыша, но влиятельные проектанты не пожелали перестроить сибирский город на манер Черемушек или юбилейного Ульяновска.
В походах по городу сопровождал меня краевед Степан Леонидович Корзинкин, ветеран здешнего театра, единственного, кстати сказать, в стране деревянного. Под горой, у красного польского костела, я не удержался, спросил его о Крижаниче. Корзинкин слышал о таком, но ему проще было показать мне дом, в каком, по его убеждению, был написан «Соловей» (я-то слышал, что «Соловья» Алябьев написал еще в Москве, в тюрьме, но не стал спорить с тобольским патриотом).
– Голосистый-то он голосистый, а ведь какой грустный. Тосковал Александр Александрович по Москве-матушке и над судьбой своей печалился. А ваш Крижанич…
Уж и мой Крижанич! Радуйтесь, Сергей Александрович, радуйтесь!
– А ваш Крижанич… Если он получал семь с половиной рублей в год, очень может быть служил на Горе. Или у архиерея. Или в Приказной палате. Или в Гостином дворе толмачом… А жил и сочинения писал? Скорее всего под Паниным бугром, там панов ссыльных селили, поляков… И немцев там размещали… Отчего же не определить туда и хорвата?.. Но отбыл от нас Крижанич после смерти Алексея Михайловича, в семьдесят шестом году. А в семьдесят седьмом году Тобольск, увы, выгорел в который раз, но теперь уже дотла. Так что от вашего Крижанича здесь ничего не осталось…