БСФ. Том 25. Антология - Страница 36
— Ну и как поживает старина Эрнест? — спрашиваю.
Он оглянулся на стойку и говорит:
— По-моему, он неплохо поживает. Я бы с ним поменялся.
— А я бы нет, — говорю. — Выпить хочешь?
— Спасибо, я не пью.
— Ну закури, — говорю.
— Извините, но я и не курю тоже.
— Черт тебя подери! — говорю я ему. — Так зачем тебе тогда деньги?
Он покраснел, перестал улыбаться и негромко так говорит:
— Наверное, — говорит, — это только меня касается, господин Шухарт, правда ведь?
— Что правда, то правда, — говорю я и наливаю себе на четыре пальца. В голове, надо сказать, уже немного шумит и в теле этакая приятная расслабленность: совсем отпустила Зона. — Сейчас я пьян, — говорю. Гуляю, как видишь. Ходил в Зону, вернулся живой и с деньгами. Это не часто бывает, чтобы живой, и уже совсем редко, чтобы с деньгами. Так что давай отложим серьезный разговор…
Тут он вскакивает, говорит «извините», и я вижу, что вернулся Дик. Стоит рядом со своим стулом, и по лицу его я понимаю: что-то случилось.
— Ну, — спрашиваю, — опять твои баллоны вакуум не держат?
— Да, — говорит он. — Опять…
Садится, наливает себе, подливает мне, и вижу я, что не в рекламации дело. На рекламации он, надо сказать, поплевывает, тот еще работничек!
— Давай, — говорит, — выпьем, Рэд. — И, не дожидаясь меня, опрокидывает залпом всю свою порцию и наливает новую. — Ты знаешь, говорит он, — Кирилл Панов умер.
Сквозь хмель я его не сразу понял. Умер там кто-то и умер.
— Что ж, — говорю, — выпьем за упокой души…
Он глянул на меня круглыми глазами, и только тогда я почувствовал, словно все у меня внутри оборвалось. Помнится, я встал, уперся в столешницу и смотрю на него сверху вниз.
— Кирилл?!. — А у самого перед глазами серебряная паутина, и снова я слышу, как она потрескивает, разрываясь. И через это жуткое потрескивание голос Дика доходит до меня как из другой комнаты:
— Разрыв сердца. В душевой его нашли, голого. Никто ничего не понимает. Про тебя спрашивали, я сказал, что ты в полном порядке…
— А чего тут не понимать? — говорю. — Зона…
— Ты сядь, — говорит мне Дик. — Сядь и выпей.
— Зона… — повторяю я и не могу остановиться. — Зона… Зона…
Ничего вокруг не вижу, кроме серебряной паутины. Весь бар запутался в паутине, люди двигаются, а паутина тихонько потрескивает, когда они ее задевают. А в центре Мальтиец стоит, лицо у него удивленное, детское, ничего не понимает.
— Малыш, — говорю я ему ласково. — Сколько тебе денег надо? Тысячи хватит? На! Бери, бери! — сую я ему деньги и уже кричу: — Иди к Эрнесту и скажи ему, что он сволочь и подонок, не бойся, скажи! Он же трус!.. Скажи и сейчас же иди на станцию, купи себе билет и прямиком на свою Мальту! Нигде не задерживайся!..
Не помню, что я там еще кричал. Помню, оказался я перед стойкой, Эрнест поставил передо мной бокал освежающего и спрашивает:
— Ты сегодня вроде при деньгах?
— Да, — говорю, — при деньгах…
— Может, должок отдашь? Мне завтра налог платить.
И тут я вижу: в кулаке у меня пачка денег. Смотрю я на эту капусту зеленую и бормочу:
— Надо же, не взял, значит, Креон Мальтийский… Гордый, значит… Ну, все остальное судьба.
— Что это с тобой? — спрашивает друг Эрни. — Перебрал малость?
— Нет, — говорю. — Я, — говорю, — в полном порядке. Хоть сейчас в душ.
— Шел бы ты домой, — говорит друг Эрни. — Перебрал ты малость.
— Кирилл умер, — говорю я ему.
— Это который Кирилл? Шелудивый, что ли?
— Сам ты шелудивый, сволочь, — говорю я ему. — Из тысячи таких, как ты, одного Кирилла не сделать. Паскуда ты, — говорю. — Торгаш вонючий. Смертью ведь торгуешь, морда. Купил нас всех за зелененькие… Хочешь, сейчас всю твою лавочку разнесу?
И только я замахнулся как следует, вдруг меня хватают и тащат куда-то. А я уже ничего не соображаю и соображать не хочу. Ору чего-то, отбиваюсь, ногами кого-то бью, потом опомнился, сижу в туалетной, весь мокрый, морда разбита. Смотрю на себя в зеркало и не узнаю, и тик мне какой-то щеку сводит, никогда этого раньше не было. А из зала шум, трещит что-то, посуда бьется, девки визжат, и слышу — Гуталин ревет:
— Покайтесь, паразиты! Где Рыжий? Куда Рыжего дели, чертово семя?…
Полицейская сирена завывает. Как она завыла, тут у меня в мозгу все словно хрустальное сделалось. Все помню, все знаю, все понимаю. И в душе уже больше ничего нет, одна ледяная злоба. «Так, — думаю, — я тебе сейчас устрою вечерочек! Я тебе покажу, что такое сталкер, торгаш вонючий!» Вытащил я из часового карманчика «зуду», новенькую, ни разу не пользованную, пару раз сжал ее между пальцами для разгона, дверь в зал приоткрыл и бросил ее тихонько в плевательницу. А сам окошко в сортире распахнул и на улицу. Очень мне, конечно, хотелось посмотреть, как все это получится, но надо было убираться поскорее. Я эту «зуду» переношу плохо, у меня от нее кровь из носа идет.
Перебежал я через двор и слышу: заработала моя «зуда» на всю катушку. Сначала завыли и залаяли собаки по всему кварталу: они первыми «зуду» чуют. Потом завопил кто-то в кабаке, так что у меня даже уши заложило на расстоянии. Я так и представил себе, как там народишко заметался, — кто в меланхолию впал, кто в дикое буйство, кто от страха не знает, куда деваться… Страшная штука «зуда». Теперь у Эрнеста не скоро полный кабак наберется. Он, конечно, догадается про меня, да только мне наплевать… Все. Нет больше сталкера Рэда. Хватит с меня этого. Хватит мне самому на смерть ходить и других дураков этому делу обучать. Ошибся ты, Кирилл, дружок мой милый. Прости, да только, выходит, не ты прав, а Гуталин прав. Нечего здесь людям делать. Нет в Зоне добра.
Перелез я через забор и побрел потихоньку домой. Губы кусаю, плакать хочется, а не могу. Впереди пустота, ничего нет. Тоска, будни. «Кирилл, дружок мой единственный, как же это мы с тобой? Как же я теперь без тебя? Перспективы мне рисовал, про новый мир, про измененный мир… а теперь что? Заплачет по тебе кто-то в далекой России, а я вот и заплакать не могу. И ведь я во всем виноват, паразит, не кто-нибудь, а я! Как я, скотина, смел его в гараж вести, когда у него глаза к темноте не привыкли? Всю жизнь волком жил, всю жизнь об одном себе думал… И вот в кои-то веки вздумал облагодетельствовать, подарочек поднести. На кой черт я вообще ему про эту „пустышку“ сказал?» И как вспомнил я об этом, взяло меня за глотку, хоть и вправду волком вой. Я, наверное, и завыл — люди от меня что-то шарахаться стали, а потом вдруг словно бы полегчало: смотрю — Гута идет.
Идет она мне навстречу, моя красавица, девочка моя, идет, ножками своими ладными переступает, юбочка над коленками колышется, из всех подворотен на нее глазеют, а она идет как по струночке, ни на кого не глядит, и почему-то я сразу понял, что это она меня ищет.
— Здравствуй, — говорю, — Гута. Куда это ты, — говорю, — направилась?
Она окинула меня взглядом, в момент все увидела, и морду у меня разбитую, и куртку мокрую, и кулаки в ссадинах, но ничего про это не сказала, а говорит только:
— Здравствуй, Рэд. А я как раз тебя ищу.
— Знаю, — говорю. — Пойдем ко мне.
Она молчит, отвернулась и в сторону смотрит. Ах, как у нее головка-то посажена, шейка какая, как у кобылки молоденькой, гордой, но покорной уже своему хозяину. Потом она говорит:
— Не знаю, Рэд. Может, ты со мной больше встречаться не захочешь.
У меня сердце сразу сжалось: что еще? Но я спокойно ей так говорю:
— Что-то я тебя не понимаю, Гута. Ты меня извини, я сегодня маленько того, может, поэтому плохо соображаю… Почему это я вдруг с тобой не захочу встречаться?
Беру я ее под руку, и идем мы не спеша к моему дому, и все, кто только что на нее глазел, теперь торопливо рыла прячут. Я на этой улице всю жизнь живу, Рэда Рыжего здесь все прекрасно знают. А кто не знает, тот у меня быстро узнает, и он это чувствует.
— Мать велит аборт делать, — говорит вдруг Гута. — А я не хочу.