Бросок на Прагу - Страница 69
– Значит, так, – проговорил матрос грустно и приподнял марлевый сверток, замялся, отвернулся в сторону, – значит, так… Володька Яковлев был моим другом… Вы знали Яковлева? – неожиданно спросил он, и Борисову показалось, что внутри у него что-то оборвалось, будто там возникла пустота, в пустоту бросили кусок дымящегося искусственного льда, какие до войны мальчишки выклянчивали у морожениц, когда на круглый, с двумя хрустящими вафельными дольками брикетик не хватало денег, а выклянчив, затаив дыхание, наблюдали, как дымящийся шкворчащий кусок искусственного льда шевелится, пофыркивает, тает на горячем асфальте, и глаза у пацанов делались зачарованными: они были свидетелями волшебства. Но есть лед было нельзя – дымящееся стылое чудо считалось ядовитым – один паренек из борисовского двора попробовал – его увезли в больницу. – Значит, так, – повторил тем временем моряк в третий раз. – Знали?
– Знал.
– И я знал, – сипло вздохнул моряк, – это был мой друг.
– Был? Почему был? – спросил Борисов и ужаснулся обыденности и нелепости этого вопроса, стиснул губы, сжал их в сухую морщинистую щепоть.
– Это был святой человек. – Моряк опять вздохнул, у него была манера повторяться: он дважды, а то и трижды повторял свои слова, повторял свои движения и жесты, словно бы утверждая их, это было его натурой, привычкой, от которой ему уже никогда не избавиться. – Володька никогда не жил для себя – жил для других.
– Что с ним? – быстро, уже не боясь ответа, спросил Борисов.
– Мы с ним вместе находились в разведке, ползали на ту сторону к фрицам. А что такое ползать на ту сторону, когда все простреливается, каждый сантиметр истыкан пулями? Если что-то шевельнулось – бьют по этому шевелению, не раздумывая, – и не промахиваются. Все пристреляно. Человек, когда попадает в это пространство, оказывается… ну как голый на снегу!
Очень зримый образ создан моряк: голый на снегу, – Борисов поежился.
– Сколько не ползали наши ребята за языком – все впустую. А в тот раз повезло, взяли одного ротозея, до ветра вышел. Потащили к себе. Ночь темная, ракету повесят – замираем, сгорит ракета – снова ползем. Расстояние хоть и малое, локтями можно измерить, а не доползли. – Лицо пришедшего перекосилось, сделалось бледным, и эта бледность заставила Борисова подумать: уж не с раной ли ходит моряк? Тот в свою очередь тоже отметил восковую бледность, покрывшую лицо Борисова, спросил: – Может, вам надо полежать?
– Что? – не понял Борисов. Смутился. – Не надо.
– Не доползли мы, фрицы нас накрыли. Мы поволокли языка дальше, а Володька, – моряк пожевал губами, приподнял марлевый узелок, – он прикрывал нас. Залег в воронке и прикрывал до последнего патрона. Вот и все. – Моряк помолчал немного, продолжая жевать губами, лицо у него оставалось странно скошенным, будто у него зажало какую-то мышцу. – Он много раз вспоминал про вас и… еще вспоминал женщину. Вот как ее зовут, я забыл.
– Светланой зовут. Светлана она…
– Совершенно точно. Поскольку близких у него нет, то и ежели что случится…
– Как нет близких? У него в Липецке мать.
– Была раньше, а сейчас нет. В общем, Володька велел, чтобы вещи его передали вам.
– Почему нам? – чувствуя, как внутри у него что-то немеет, спросил Борисов.
– Странный вопрос, – сказал моряк.
Действительно странный вопрос. Дурацкий вопрос.
– Где его похоронили?
– Двое суток он пролежал в воронке, мы не могли его вытащить, потом у немцев был пересменок, слазили, достали. В теле насчитали сорок шесть пробоин. Вот так, значит. – В горле у моряка что-то булькнуло, он отвернулся и в тяжелой, какой-то зловещей, полой тиши Борисов неожиданно услышал, как бьется его сердце – учащенно, болезненно громко. – Сорок шесть пуль! Похоронили его там же, на пятачке.
– Съездить туда можно? – спросил Борисов.
– Когда кончится война. А вещи, – моряк еще выше поднял марлевый узелок, подержал немного на весу, пробуя на тяжесть, – как Володька и завещал, оставляю вам. – Моряк положил узелок к ногам Борисова. – Тут все. В том числе письма, награды и документы.
Моряк одернул на себе бушлат, круто повернулся и четко, словно пехотинец на плацу, печатая шаг, двинулся к двери.
– Куда же вы? – вскричал было Борисов, но моряк на этот вскрик даже не обернулся.
Хлопнула дверь, Борисов остался один. Подрагивающими пальцами, помогая себе зубами, он кое-как справился с плотно затянутым узлом, расправил мятые концы, разгладил их, развернул марлевую ткань. Марля была сложена в несколько раз. Взяли ее, видать, где-то у санинструктора, работающего в полевых условиях.
«Светлане на косынку», – подумал Борисов.
Светлане на косынку… Что ж, вполне возможно, что эта марля сгодится Светлане на косынку. Мертвым – мертвое, живым – живое. Он втянул в себя воздух, остужая рот, горло, начал разбираться в свертке. За узкий, отвердевший от пота кожаный ремешок выдернул из груды вещей часы.
Часы ходили – их недавно завели. Наверное, это сделал моряк, который принес вещи. Металл потускнел, покрылся темным недобрым налетом. Серебро, говорят, реагирует на человека и живет вместе с ним, и характер такой же, как человек, имеет: если владелец беззаботен, весел, то и металл бывает веселым на вид, если угрюм – металл тогда болезненно желтеет, словно серебро действительно прихватила какая-то болезнь, и оно не в силах выправиться, чахнет, а когда человек отторгает от себя серебряную вещь – металл безмолвно умирает. И говорят, что может умереть совсем. Но чаще всего нет – ведь у любой сказки должен быть добрый конец – как только человек снова приближает к себе серебро, надевает часы, кольцо или серьги, темный налет исчезает, тусклота тает, и серебро превращается в серебро.
Потом, как считают опытные люди, полезно пить воду, в которую была брошена серебряная монетка, есть из серебряной посуды – желательно серебряными вилками и ложками: благородный белый металл очищает организм. Бабушкины сказки! Как можно в такое верить?
Можно! И нужно. Без веры, без маленьких загадок, без радости бытия и открытий человек превращается в подобие самого себя – остается только оболочка, которая имеет портретное сходство, имеет мозг, сердце и легкие, и при всем том это всего лишь оболочка. А человека нет.
– Эх, моряк, моряк… – пробормотал Борисов, потер пальцами решеточку часов. В узких неправильных прорезях поблескивали маленькие металлические цифры.
К этим часам надо было привыкнуть, иначе не сразу поймешь, который час: глаза никак не хотели цепляться за заостренные, слабо просматривающиеся кончики стрелок, будто стрелок не было вовсе.
Письма. Пачка, перетянутая резинкой от противогаза. Борисов отложил письма в сторону: письма – это дело особое. Увидел медаль, подвешенную к красной колодке. Взял, подержал в ладони, проверяя, на сколько же тянет. Потом примерил к своей груди, всмотрелся в окно – что там видно? Отражение было мутным, расплывчатым, ничего в нем, кроме громоздкой, растекшейся по стеклу фигуры не разглядеть. Где-то должна быть вторая медаль, у моряка их было две. Приподнял пачку писем, перетянутую резинкой, вытащил вторую медаль на старой затертой колодке – эта награда была получена раньше, плотная прочная материя истрепалась, пристроил на грудь рядом с первой медалью.
Красиво?
Поклонись низко, друг, спасителю. Борисов, держа медали на груди, посмотрел в окно и слепо, не видя ничего, наклонил голову, ткнулся подбородком в грудь.
– Прощай, моряк, – прошептал он. – Прощай и прости. И почему ты не остановился, когда я тебя увидел на улице и звал, а? Семнадцатого мая это было, семнадцатого мая. – Он словно бы зарубкой отметил этот день, не верил, что семнадцатого мая моряк уже был мертв. Приподнял пачку писем, встряхнул, словно хотел выколотить из нее окопную пыль, потом рывком сдернул резинку. Взял верхнее нераспечатанное письмо – обычный треугольник, сложенный из тетрадочной бумаги в «арифметику», чуть обтрепавшийся на сгибах, и узнал собственный почерк.