Бросок на Прагу - Страница 65
– Не надо вам помочь? – наклонившись над мужчиной, в полный голос прокричал Борисов.
В зрачках у него зажглась далекая, едва видимая коптюшечка, мужчина попытался закрыть рот, но все безуспешно, к языку прилипли нежные акациевые лепестки, легкие коричневые кожурки от почек, еще что-то, мужчина отрицательно качнул головой: не надо, – он услышал слова Борисова.
– Сами сумеете подняться?
Мужчина смежил веки: Борисов помотал у его лица ладонью и ушел. Вечерний сумрак никак не хотел сгущаться – как был жидким, прозрачным, слабым, так слабым и остался. Свежие воронки, забитые камнями, недобро белели – камни в вечернем сумраке походили на крупные дробленые кости, напихали их в воронку кое-как, утрамбовали деревянными колотушками, но камни не улеглись, на подгонку их друг к другу нужно время, нужно, чтоб по этим белым засыпкам прошли танки, стены брошенных домов таяли в воздухе.
Светлана ожидала Борисова. Увидев его, улыбнулась по-девчоночьи открыто, блеснув крупными чистыми зубами.
– Писем не было? – спросил Борисов.
– Нет.
– Куда же подевался наш моряк?
– Выполняет какое-нибудь военное задание. В тыл к немцам ушел, а оттуда, как известно, письма не приходят.
– А если не выполняет, если…
– Не надо думать о «если», – быстро произнесла Светлана.
– Кроме белого цвета, есть черный, и бог знает сколько оттенков серого.
– Романтика цветов: вот это серый, вот это синий, вот это розовый, у каждого цвета свой символ, один цвет для любви, другой для горя… Все это очень условно!
– О синем и розовом я не говорил.
– Не суть важна. Иногда можно не говорить, только подумать, и этого уже достаточно.
– Гляди, что я принес. – Борисов вывернул карманы и высыпал на тарелку смятые цветы. В кухне запахло нежным садовым духом.
– Цветы-ы, – удивилась Светлана, – с кустарника, что ли?
– С акации Большого проспекта.
– Зачем ты их нарвал?
– Это не просто цветы, это первоклассная еда. Глюкоза и витамины, салат, который дают больным детишкам. В южных странах из этих цветов давят вино и масло, в Болгарии делают варенье. Я их ел – сладкие. Это тебе.
– Ел цветы?
– Да, ел. И не только я. Ленинград еще не снят с голодной пайки. И неизвестно, когда снимут. Завтра будем сажать хряпу. – Борисов выскреб цветы из-за пазухи – получилась довольно внушительная горка.
Светлана взяла несколько цветков, неохотно разжевала. Прислушалась к себе, стараясь понять, какие они.
– Съедобные? – не удержавшись, спросил Борисов.
– Вроде бы съедобные, – неуверенно проговорила она и вдруг резко замотала рукой. – Нет, не могу! – приподняла плечи углом. – Ты понимаешь, раз эти цветы съедобные – значит, деревьям гибель. Все будут объедены, целиком… Пацаны даже на макушку заберутся.
– Почему «гибель»? Разве деревья без цветов жить не могут?
– Существовать могут, жить нет[4].
– Совсем как люди. Хотя деревья – это не люди.
– Но душа у них есть, и боль они чувствуют так же, как люди.
– Очень спорная теория. Ты все-таки попробуй…
– Не хочу. Я не голодная.
– Неправда, ты хочешь есть, я по лицу вижу. – Борисов повысил голос. Собственно, а какое право он имеет быть резким? Кто ему Светлана – жена, сестра, близкая родственница? – Извини, чего-то я раскричался, как на рынке, – смутился он.
Вечер был совершенно невоенным, тихим. Потянуло гарью.
– Мне кажется, что Питер теперь всегда будет пахнуть дымом и пеплом, – сказал Борисов, – всю оставшуюся жизнь.
Светлана молчала.
Гарь стала чувствоваться сильнее. Такое впечатление, будто горел их дом. Но Борисов на это совсем не обратил внимания, он стоял с неподвижным, обиженно-отрешенным лицом, оглаживал пальцами горку цветов, совсем не прикасаясь к ним. Рука была костлявая, слабая, незащищенная, и эта незащищенность вызвала в Светлане тепло, она смахнула слезу с глаз, предложила неожиданно:
– Борисов, хочешь, я выйду за тебя замуж?
Мигом всплыв на поверхность самого себя, Борисов вздрогнул – не вопрос, а удар хлыстом. Отрицательно качнул головой.
– Ты чего? У тебя другие планы? – горьким, каким-то защемленным шепотом спросила Светлана.
– Нет. – Борисов вновь качнул головой. – Я не могу этого сделать. Понимаешь?
Он думал о моряке. Моряку тоже приглянулась Светлана. А раз приглянулась – значит, Борисов должен уступить: ведь моряк спас и Борисова, и Светлану, значит, по простой арифметике право выбора – его.
– Не понимаю.
– А как же моряк?
– Странная вещь: обычно мужчина предлагает женщине выйти замуж, а здесь наоборот.
– Не обижайся на меня, пожалуйста, – попросил Борисов. – А?
– Ты не мне причиняешь боль – себе.
– Верно, – согласился Борисов. – Но я не хочу чувствовать себя виноватым перед моряком.
– Да-а, – тихо протянула Светлана, – наверное, это тоже больно.
– Боль – слишком односложное понятие, и ощущение односложное. Тут все… Знаешь – все! И тоска, и внутреннее щемление, и слезы, и стыд – я даже не знаю, что в этом чувстве намешано.
– А не усложняем ли мы искусственно то, что на деле просто?
– Этим можно обмануть мозг, но не душу. Слишком тонкий инструмент – душа, все чувствует – и то, что надо, и то, что не надо. – Борисов поморщился. – Слишком банальные вещи говорю… Извини!
– А ты не хочешь у меня, Борисов, спросить, кого я люблю?
– Я не могу об этом спрашивать.
– Позволь…
– Не имею права.
– Ах, какая тонкая, какая уязвимая душа, – Светлана покачала головой, – какая нежная структура.
– Светлана, не надо! – попросил Борисов, и Светлана, понимая его, сделала рукой согласное движение.
Больше в тот вечер они не сказали друг другу ни слова. Важно, что Светлана жива, находится рядом, присутствие ее рождает тепло, а факт – стоит в паспорте штамп или не стоит – совершенно второстепенный. Это так мелко перед тем, что было, что прожито и пережито! Существуют вещи, которые покрепче штампов притягивают людей друг к другу, и Борисову об этих вещах можно не рассказывать. А есть и другая сторона медали: штампы ничего не значат, и те, у кого они проставлены в документах, швыряют паспорт в печку, чтобы хоть огнем смыть былое.
Завтракали цветами – Светлана на этот раз не отказалась, голод взял свое, – и утром пошли на Большой проспект.
Как и вчера, снова откуда-то тянуло дымом: едким, горьким, дым шел понизу, выволакиваясь из недалекого горящего подвала. Наверное, накрыло какое-то бомбоубежище. Борисов обеспокоенно закрутил головой – может быть, нужна его помощь?
В следующую минуту он успокоился – дым был тряпичный, дровяной, от людей такого дыма не бывает. Борисов знал, какой дым бывает от горящих, словно свеча, людей – совсем не такой. Этот дым безобидный, растительный, а тот страшный, тягучий, черный, пахнущий мясной кухней. Борисов даже не подозревал, что человек может гореть, будто сливочное масло, – вспыхнув, уже не останавливается, огонь пожирает его жадно, с урчанием и, если горит человек, терять нельзя ни секунды, растеряешься – огонь съест человека.
Обычно безлюдный, в нашлепках, прикрывающих асфальтовое рванье, Большой проспект было не узнать – на проспекте находилось полно народу. Люди сидели на лавках, ползали под деревьями, кто-то пытался зацепить ветку с цветами и надрывным высоким голосом кричал от обиды – сил, чтобы удержать ветку, не было, и бедняга сипел, требуя помощи, проворные легконогие ребятишки, цепкие, словно белки, гнездились даже на макушках, пугали галок и грачей. Люди с яростью обрывали акации Большого проспекта, ели цветы, давились, набивали сладкими зеленоватыми лепестками карманы, мешки, кромсали на одежде подкладку и засовывали цветы в дыры.
Впечатление от этого жора, от шевеления и криков было странное, гнетущее – ну будто убивали что-то живое, имеющее душу и глаза, очень дорогое, нужное человеку, и некому было за эту душу заступиться, вот ведь как, – Борисов, словно подстегнутый, рванул было вперед, но Светлана остановила его: разве Борисов мог что-нибудь сделать, помочь акациям? Да и не нужно было ничего делать – акации спасали людей, отдавали голодным, обессилевшим питерцам единственное, что у них было, – цветы.